Анохин закончил свою речь не совсем обычно — без лозунгов и здравиц. Он просто чуть отступил назад и надел шапку. Несколько секунд все чего–то ждали, а потом в цехе раздался такой гром аплодисментов, что, казалось, в один миг сразу включились, заработали, зашелестели и загрохотали все трансмиссий и станки.
Добродушно щурясь, хлопал огрубелыми ладонями Григорьев, одобрительно улыбаясь, аплодировали Парфенов, Алексеев, Маликов, Дорошин, в толпе тут и там Петр вдруг впервые стал примечать заводских мастеровых, которых он сейчас мог легко спутать по фамилиям, но лица которых все яснее выплывали теперь из памяти давних юношеских лет…
Это было первое выступление Анохина в родном городе, и в душе Петр ликовал. Нет, не только потому что его небольшая речь была так тепло воспринята. В эти минуты он сделал для себя важное открытие, которым руководствовался затем всю жизнь: где бы ты ни выступал, каким бы трудным ни было твое положение, но обязательно доверься слушателям, будь откровенен до конца, и ты всегда найдешь сочувствие и поддержку.
В последующие четыре года Анохин произнес многие десятки речей и докладов на митингах, заседаниях и съездах. Бывали случаи, когда в итоге большинство оказывалось все–таки не за ним. Но ни разу он не изменил этому своему принципу.
2
У проходной Парфенов, Григорьев и Анохин простились с заводскими комитетчиками и направились к центру города.
Начинало смеркаться. Основная масса рабочих, участвовавших в митинге, уже разошлась по домам, и огромная, бугрившаяся суметами заводская ямка была пустынна и безлюдна. Лишь возле мостка через Лососинку на тропе одиноко темнела сутулая фигура.
Это был Абрам Рыбак. Петр был очень удивлен, когда сразу же после митинга Абрам куда–то пропал, даже не подойдя и не поздоровавшись.
— Ну, как впечатление, товарищ Рыбак? — поравнявшись, весело опросил Парфенов.
— Поздравляю с победой! — улыбнулся тот.
— Надеюсь, вы расскажете своему комитету о настроениях на заводе?
— За этим и приходил…
То ли Абрама стесняло присутствие посторонних, то ли он вообще считал излишним всякое проявление чувств, но встретились они с Петром сдержанно: молча улыбнулись друг другу, обменялись крепким рукопожатием и пошли рядом. Расспрашивая о каких–то пустяках, Рыбак понемногу замедлял шаги, и Петр понял, что он хочет остаться с ним наедине.
Парфенов и Григорьев, догадавшись об этом, ушли вперед.
— Я знал, что ты приехал, — сказал Абрам. — Вчера из Питера вернулся председатель нашего комитета Балашов. Он сказал мне об этом.
Петр недоуменно посмотрел, на товарища. Он не знал Балашова и не понимал, о каком комитете идет речь.
— Балашов, — пояснил Абрам, — председатель комитета партии левых социал–революционеров. Вчера вы ехали в одном вагоне, разговаривали и даже, кажется, поспорили по поводу брестских переговоров.
— А–а, — протянул Петр и растерянно замолк.
Там, вдали отсюда, он часто вспоминал своих петрозаводских друзей, особенно, когда началась война, а затем — и революция. Чем чаще он думал о них, тем тверже верил почему–то, что и Абрам, и Лева, и Давид обязательно станут большевиками. Почему же так ему казалось? Уж не потому ли, что свои собственные взгляды, и весь нелегкий путь постижения большевизма он невольно, переносил и на друзей? Ведь каждый из них был грамотней, начитанней и умнее его. Им легче во всем разобраться и выбрать единственно правильный путь. Петр на всю жизнь запомнил слова, услышанные шесть лет назад в иркутской пересылке от одного из старых подпольщиков: «У честного революционера заблуждения никогда не превратятся в окончательные убеждения. Рано или поздно он обязательно станет марксистом!»
А ведь такими честными, ищущими, преданными революции — и жили в представлении Петра его друзья юности!
— Я специально пришел на этот митинг, — продолжал Рыбак, — чтоб повидать тебя. Григорьев сказал утром, что ты собираешься выступать… Знаешь, твоя речь мне понравилась… Честно скажу, я и не предполагал, что из тебя получится такой opaтop! Не хотелось бы мне оказаться на месте Шишкина…
Петр и сам еще не утратил чувства волнующего удовлетворения и исходом митингами успехом своей первой в родном городе публичной речи. Однако похвала Абрама ничего не добавила к этой его радости. В ней почудилось ему что–то расчетливое, даже льстивое, совсем не свойственное прежнему, сдержанному и скупому на одобрения Абраму.
— Додик… он тоже левый эсер?
— Ты хочешь сказать левый социал–революционер? — с улыбкой поправил его Абрам. — Нет, пожалуй… Давид живет в Петрограде и как–то отошел от политики… Да он, по существу, и не был к ней близок. Так, мальчишеское увлечение…
— А Лева Левин?
— Лева — да. Он член нашей партии, функционер в типографии… А Иван Новожилов? Помнишь его? Теперь он товарищ комиссара земледелия в губисполкоме… Ты, я вижу, чем–то огорчен?
— Слушай, Абрам…
— Да, я слушаю…
— Я не умею хитрить… Особенно с друзьями… Ты прав, я очень огорчен.
— Чем?
— Как бы тебе сказать… Скорей всего, своей наивностью. Или тем, что мы оказались не вместе. Я был уверен, что встречу тебя, Додика, Леву среди большевиков… Конечно, это наивно, но я почему–то верил.
— Представь себе, улыбнулся Рыбак, — я ведь тоже не думал, что встречу тебя таким правоверным большевиком. Вчера я даже не поверил Балашову… Но в конце концов разве это главное? Мы делаем одно общее дело. Рука об руку боремся и работаем. Нас многое связывает в прошлом, а еще большее в настоящем. В чем–то мы расходимся, критикуем друг друга, но в нашем сотрудничестве залог успеха революции. Это признают и ваши, и наши партийные вожди. Неужели мы с тобой порвем старую дружбу?
— Да нет… Разве об этом речь…
— Ты не очень спешишь? — остановился Рыбак.
— Нет, а что?
— Знаешь, давай навестим Леву Левина. Он, кажется, хворает и будет рад повидать тебя. Посидим, потолкуем.
— Может быть, в другой раз… Сам понимаешь, вчера только приехал, дел по горло.
— Э–э, друг! Другого раза может и не быть. Обстановка такая — закрутит, завертит, не до встреч потом будет. Уж решайся, Петр, пожертвуй вечерок для друзей.
— Ладно, пойдем.
Лева Левин жил в том же доме на углу Святонаволоцкой и Жуковского, где Петру не один раз доводилось бывать в прежние годы. Казалось, с тех пор ничто здесь не изменилось. Та же загроможденная сундуками полутемная прихожая, те же три небольших комнаты, забитых угловатой, темного дерева мебелью, сохранившейся еще с времен, когда покойный Илья Левин прибыл со своим многочисленным семейством из Петербурга и был назначен фактором губернской типографии. Все в квартире было таким старым, поблекшим, пропахшим нафталином, что, казалось, утратило всякую способность стареть еще больше.
Гостей встретила седенькая, легонькая, трясущаяся к старушка, в которой Петр не сразу признал некогда шуструю, суетливую мать Левы, умевшую раньше так вести разговор, что гостю и слово вставить было трудно. От прежнего осталась лишь манера всплескивать словно в испуге руками и тянуться подслеповатыми глазами к лицу собеседника. Но по части разговора тетя Фаня явно сдала.
— Это Абраша, — тихо как бы для себя удовлетворенно произнесла она, чуть ли не ощупав Рыбака, и потянулась к Анохину. — А это кто же? Вы наверное к Левушке… Он дома, дома, проходите.
Так и не признав Анохина, она всплеснула руками и засеменила по узкому проходу.
— Левушка, Левушка… Где же ты? К тебе пришли. Абраша пришел и еще господин какой–то.
— Тетя Фаня, это никакой не господин, теперь господ нету, а это пришел Петя Анохин, друг Левы, помните? — сказал Рыбак, раздеваясь и жестом приглашая Петра сделать то же.
Старушка, взмахивая руками, уже успела прилететь обратно.
— Как же не помню? Чтоб все так помнили, как я. Петю Анохина казнили в то лето, когда Левушку забрали жандармы… Помню, помню. Беленький был, светлоглазый и Левушку очень любил. Не дай бог, каково было его матери?!