Он кивнул и, помедлив, сказал с еле заметной усмешкой:
— Дальний.
— Я так сразу и подумала, — обрадовалась Лена.
— Почему?
— И сама не знаю, — призналась она. — Только как вы вошли, я сразу подумала… Вы, наверное, давно здесь не бывали?
— Давно, — подтвердил гость.
— Вы устали, промокли…. Хотите, я вам на печке постелю.
— Спасибо, только ночевать я не буду. Некогда. Дождусь… и пойду. — Заметив недоумение на лице Лены, он склонился к столу и, помолчав, пояснил: — Меня машина ждет.
— Во всяком случае без чаю мы вас не отпустим! — не допускающим возражения тоном сказала Лена и принялась за самовар. Она взяла с шестка трубочку бересты и. как это делала тетя Фрося, надорвала се в нескольких местах.
Лена впервые разжигала самовар и очень боялась, что у нее ничего не получится. Но огонь жадно уцепился за краешек бересты, весело затрещал, а когда она бросила горящую растопку в узкую горловину, вытянулся до самого верха. Добавив лучины, она вставила старую кое–где прогоревшую трубу и радостная, как бы ожидая похвалы, повернулась к гостю.
— Откройте вьюшку! — напомнил тот,
Лена огляделась и ничего не поняла.
— Дымоход откройте, — улыбнулся он.
— А–а! — Лена, выпачкавшись сажей, сняла тяжелую чугунную крышку с дымохода.
Огонь в самоваре сразу загудел так же, как гудел он в умелых руках тети Фроси.
Пока Лена мыла руки, гость покончил с едой и устало отвалился к стене. Его повеселевшие глаза медленно бродили по избе, то застревая на каком–нибудь предмете, то быстро перекидываясь из угла в угол, словно проверяя, все ли на месте. Вдруг он весь передернулся, застыл, прислушиваясь.
— Это тетя Фрося, — сказала Лена, услышав мелкие деловитые шаги за окном.
Гость побледнел, незаметно отодвинулся подальше от лампы и бросил на Лену укоряющий взгляд, как будто она была в чем–то виновата перед ним.
Тетя Фрося уже поднялась на крыльцо и, видимо, убирала висевшие там половики.
«Ой, почему же я не убрала их?» — подумала Лена и уже сделала шаг к двери, как гость опередил ее, резко схватил за плечо, отдернул назад и метнулся к выходу.
Дверь взвизгнула и захлопнулась за ним.
Все произошло так быстро, что Лена скорее удивилась, чем испугалась. Она чувствовала, что сейчас что–то должно случиться. Она почему–то верила, что случится только хорошее, и страшно испугалась, когда услышала глухой, похожий на стон, выкрик хозяйки.
Она быстро раскрыла дверь в сени. Гость на крыльце приглушенно говорил по–карельски что–то успокаивающее, но тетя Фрося рыдала все громче и громче:
— Ох… да что ж это такое? Ох, да правда ли это?
— Тетя Фрося, что с вами? — испуганно крикнула в темноту Лена.
— Ленушка, милая! — сквозь рыдания бессильно отозвалась хозяйка, но гость оборвал ее и, распахнув дверь с улицы, торопливо сказал Лене:
— Не беспокойтесь! Идите в избу!
— Ступай, Ленушка, ступай! Я сейчас, — слабым голосом попросила тетя Фрося.
Лена помедлила, потом вернулась в дом, убрала со стола бумаги и прошла в свою комнату.
Обычно Лена дожидалась Виктора, как бы поздно он ни приходил. День обязательно заканчивался чаепитием под руководством тети Фроси. Лена любила эти минуты, когда никто никуда не спешит и все трое стараются услужить друг другу. Но теперь так уже не будет. Лена чувствовала себя обиженной — с ней обошлись, словно в этом доме она чужая. Тетя Фрося тоже хороша: по–иному, как «доченькой», Лену и не называет, а при первом случае показала, чего стоят эти слова…
Лена разделась, легла в кровать, хотя чувствовала, что не заснет.
Они вошли в дом минут через десять. Лена слышала, как тетя Фрося принялась угощать родственника чаем. И хотя она вела себя сегодня совсем по–необычному: суетилась, охала и вздыхала, без толку металась от стола к посудной горке, от самовара к сундуку, где хранился сахар, — Лена по звукам угадывала каждое ее движение. Вот тетя Фрося открыла чайницу, вот отсыпала на руку чаю, чтобы определить на глаз заварку. Вот прошумела струя кипятка, и чайник переместился на конфорку, чтобы заварка разопрела и дошла на медленном жару.
«Сейчас она позовет меня», — подумала Лена. В обычные дни, поставив чайник на конфорку, тетя Фрося, довольная, что хлопотливый день позади, присаживалась к краю стола и певучим голосом приглашала:
— Чаю пить!
«Сейчас позовет… А я откажусь, не пойду, раз она так поступила», — обиженно уговаривала себя Лена, а сама ждала приглашения и знала, что обязательно выйдет к столу.
Выйдет не потому, что ей обязательно нужен этот крепкий чай, к которому она так еще и не могла привыкнуть, а затем, чтобы вернуть те добрые, истинно семейные отношения. Но сегодня все шло по–другому.
Лена услышала, как хозяйка уже разливает чай, и поняла: ее сегодня не позовут.
3
А за столом происходил совсем не веселый разговор.
Не успела мать осознать нежданно свалившееся счастье, как новая беда пришибла ее.
— За что же тебя, Паша, а? За что ж тебя на муку такую, господи? — спрашивала она, а ее сердце и млело от счастья, и горем сжималось за страшную долю сына.
Сын только улыбался в ответ и упрашивал:
— Ну, ладно, ладно… Не плачь, чего ты?
Шрам мешал улыбке. Она получалась какой–то чужой, перекашивающей дорогое каждой своей черточкой лицо.
— Пашенька, сынок! Ты, ить, в героях был. Тихон Захарович говорил, что и к орденам тебя представляли… За что же потом так, а? Неужто мало ты принял в войну муки?
— Ладно, мать, что было, то прошло.
— А сидеть–то долго ли?
— Скоро выйду. Я уже в расконвоированных хожу…
— Пашенька, не таись ты, Христа ради! Скажи ты матери, за что горе такое принимаешь? Чует мое сердце, не виноват ты! А если и ошибся в чем, то по молодости — неужто судят за это?
— Слушай, мама. Ты, смотри, никому не проговорись, что я дома был… А то опять буза выйдет. Да и где я — не говори… Не надо… Освободят — тогда сам вернусь.
— Что ты, сынок! Никому ни слова, об этом и не думай!
— Я ведь третий год здесь, в наших краях. Дорогу по Заселью ведем. Почти каждую ночь собирался тебя навестить. Обернусь, думал, за ночь. Правильно сделал, что не приходил. Могли побег пришить — и баста!
— А теперь–то как — отпустили или без спросу?
— Сейчас ничего… Вовремя вернусь, никто и знать не будет.
— Вай–вай–вай! Да что ж ты у меня такой несчастный! Зачем же ты себя губишь? А коль узнают? Лучше б мне написал, я бы сама прибежала, на крыльях бы к тебе, родимый, прилетела. Неужто повидаться не разрешили бы?
— Ты, мать, за письма не обижайся. Я никому не писал. И писать не буду. Ни строчки. Меня вон сколько уговаривали обжалование написать, а я не стал.
— Зачем же ты так–то! Через гордыню, может, и муку принимаешь.
— И пусть. Не просил и просить не буду… Не о чем мне просить… Слушай, мама, у тебя водки, случаем, нет дома?
— Откуда ж быть ей, пить–то некому… Может, к соседям сбегать?
— Не надо. Вот ты спрашивала, за что я сижу? А я, мать, по крупной попался. С власовцами вместе. Ты знаешь, кто такие власовцы? Они, сволочи, в наших стреляли, а я с ними в одной загородке. И днем и ночью — все с ними, восьмой год уже…
— Ты пей, пей, а то чай совсем остыл.
— Нет, мать, теперь слушай. Пришили мне такую вину, что я даже сам удивляюсь, как к стенке не поставили. И главное, все складно вышло. Помнишь, в сорок третьем я домой приходил, неделю на хлеву жил?
— А как же, Пашенька? Уж как я тогда боялась за тебя!
— С оккупантами я тогда связался.
— Да что ты говоришь, опомнись!
— Это раз! В марте сорок четвертого я отряд на засаду вывел, а сам пошел в разведку и в плен сдался.
— Господи, какие страсти ты рассказываешь? — горестно всплеснула руками мать и зарыдала в голос: — Пашенька, сыночек! Да в кого ж ты такой несчастный выдался?! Зачем же ты сделал это?
— Да никак и ты в ту чепуху поверила? — Павел обошел вокруг стела и, не зная, что делать, остановился.