И вплоть до зари, пробуждения вестницы,
Я в мире свершений. Я радостно сплю.
Вот узкие окна… И белые лестницы…),

«рассекающая» сферу «здешнего» по пути к «небу верхнему» — нездешнему — есть, следовательно, подъем. Чем выше, тем «слитнее» видно все; значит, видно и то, как сходятся внизу пропасти и как нет причины миновать одну для другой. Обо всем ведь надо помнить. И вот на вершинах лестницы вспоминаем мы, может быть, то, что помнили только детьми (об этом есть у Дмитрия Сергеевича), вспоминаем «странность существования», открываем удивленные глаза. И вот тут, по слову Аристотеля «Философия началась с удивления»), закипает на последней ступени лестницы истинный разум и присоединяется к «чуянью» второй ступени и к «примитивной грубости» и «чувственности» (однако, может быть, не лишенной «жизненной», живой, необработанной правды) первой ступени. Приблизительно такова «Ваша» лестница к синтезу; она таким образом, сама будучи мистической, избавляет от «крайностей» мистицизма, от его «декадентства». Ибо, еще не поднявшись на высшую ступень, мы увидим только одну пропасть, отразим в себе только её правду, затоскуем, «размечтаемся» под ветхозаветным «кедром ливанским», забыв прекрасное древо «Нового завета». И вот в этом пункте Ваши слова нашли мои мысли этих дней, ибо именно тут (перед получением Вашего письма) захотелось мне сойти с чисто мистической дорожки и спокойно взглянуть на нее сверху. И пришло Ваше письмо о третьей «разумной» ступени, о «требованьи понятности во имя Непонятного», о том «мире свершений», где сон — радостен, удивление разумно и видно далеко и «слитно», как весело странствуют «притихшие дети», бесстрашно ищут, высматривают «зарю, вестницу пробуждения». Ваша картина, поистине «эллински» гармоническая, однако открывает мне другие страны «уныния», «забвения». Здесь возникает мне параллельный, «схожий» образ других лестниц, переходов, «лесов»:

Мы бродим в неконченном здании,
По шатким, дрожащим лесам,
В каком-то тупом ожидании
Не веря вечерним часам.
(Вал. Брюсов. Tertio Vigilia)

Об этом иногда страшно думать, потому что и это «действительно», хоть и «до времени». Это — опрокинутый бог, человек, забывший свое «подобие божие». Вот сейчас провалятся леса, город тихонько вздрогнет и поднимется, испарится, прилетит большая птица Человеческой Надежды, совьет, разовьет крылья и исчезнет. А куда — неизвестно. Вот оно — неверие, «декадентство», [ «реализм действительной жизни-с»]. Ваши слова о двух синтезах примирительны; но я не всегда могу принять их. Иногда из-за логической гармонии смотрит мне в лицо безмирное отрицание. И я все еще не могу решить, что это: только ли «страх со змеиною колючею ласкою», или «страх божий», боязнь испытывать. В последнем случае может быть еще сильны романтические когти.

Еще раз благодарю Вас, Зинаида Николаевна, за письмо, также за приглашение приехать к Вам. Но не знаю в точности, до каких пор буду в деревне. Здесь также не было лета, а только осень, теперь уж скоро настоящая, желтая, красная.

Преданный Вам Ал. Блок.

21. Отцу. 5 августа 1902. Шахматово

Милый папа.

Извините, что больше месяца не отвечал Вам на Ваше письмо. Это лето проходит для меня в тихой и довольно медлительной отвлеченности (с внутренней стороны), чего я даже сам не совсем ожидал. Сквозь известную так называемую «разочарованность» (выразившуюся, между прочим, и для моего возраста в желании «объективничать», покидая чрезмерную сказочность моего недавнего мистицизма) — все еще мне мечтается о крутом (не внезапном ли?) дорожном повороте, долженствующем вывести из «потемок» (хотя бы и «вселенских») на «свет божий». Однако этот свет, на иной взгляд, может оказаться еще метафизичнее, еще «страннее» потемок. Но ведь и здравый Кант для иных мечтателен не в меру. Вообще-то можно сказать, что мой реализм граничит, да и будет, по-видимому, граничить с фантастическим («Подросток» Достоевского). «Такова уж черта моя». И ее очень трудно бывает примирить, например, с прекрасной и высокоталантливой доктриной Ал. Ив. Введенского, от которой только благодаря таланту и такту не разит каким-то особого рода шестидесятничаньем. По крайней мере иногда впечатление таково. В этом случае, обжигаясь на философии, я устремляюсь в классическую филологию, которая пострастнее и попросторнее. Иногда можно даже «обдумывать тайные стихи», не ссорясь с ней. Полного же мира достигнуть нельзя, иначе непременно попадешь в компромисс: уподобишься «александрийскому» декаденту, играющему в тонкости науки, убивающему двух зайцев, эклектику, «дилетанту». С этой точки зрения волей-неволей иногда кажется, что наука — «суета», которой «служенье муз не терпит». Иначе я бы и не мог думать по «беззаконности» моей природы, потому, что «испытывать» для меня всегда труднее, тяжелее, томительнее, «соннее» (эта новая сравнительная степень появилась от избытка филологичности), чем «созерцать» (все это, разумеется, не в первобытно-романтическом, а скорее — в «реально-Достоевском» стиле, в котором созерцание углубленно, а не порхает). Внешнее мое прикосновение к мирам «иным» и литературным заключается теперь в переписке с Зин. Гиппиус (женой Мережковского), которая уже взяла два моих стихотворения в новый журнал «Новый путь», который скоро начнет выходить (изд. П. П. Перцов). Переписка очень интересна, вполне мистична, так что почти не выходит из круга умозрения (опять-таки — современного, в духе Дм. С. Мережковского). Еще мне удастся, может быть, осенью посмотреть московские святыни. Пока я очень много (сравнительно с прежним) читаю; чтение — умудряющее и отрезвляющее; однако этот процесс, как всегда, «безвольный» — и угнетает иногда и оставляет желать большего в жизненном смысле. — Очень благодарю Вас за письма Спекторского, очень характерные для Западной Европы и интересные для меня как «апокалиптика», иногда «чающего воскресения мертвых и жизни будущего века». Теперь уже скоро (вероятно, в начале сентября) я буду в Петербурге. На Подсолнечной принимаются только денежные посылки, но не переводы.

Ваш Сатура.

22. Н. А. Малько. 5 августа 1902. Шахматово

Милый Николай Андреевич.

Ваше письмо было ужасно грустное и печальное. Такого я даже не ожидал. Хорошо по крайней мере (если что-нибудь есть хорошее), что Вы надеетесь на исход тяжелого времени, хоть для себя лично. Без этого, я думаю, и жить было бы трудно. Каковы Ваши нынешние обстоятельства, улучшилось ли положение? Помогает ли Вам музыка? Наши времена и в политическом отношении остры. Особенно это заметно на нашем юге. Слышали ли Вы про ужасные бунты в Пензе и Саратове? Я имею достоверные сведения об этом, потому что пострадали мои родственники и знакомые. Крестьяне жгут усадьбы, призваны войска. Повторяется то же, что в Полтаве и Харькове. Причина — какой-то революционный кружок. Что же касается рабочих, то они бунтуют, кажется, во многих местах. Вообще опасаться можно очень многого. Мы с Вами будем сравнительно обеспечены зимой в Петербурге от этих «жакерии». Что касается факультетских интересов, то они отдалились от меня. Атмосфера уж очень не зимняя. Впрочем, я учусь и читаю сравнительно много, поездок еще не предпринимал. Может быть, съезжу скоро в Москву, посмотрю святыни. Живу вообще довольно тихо и не развлекаюсь. В доме есть больные. В Петербург я вернусь, думаю, в начале сентября. Лето плохо по погоде, ясных дней было мало, все дожди. Желаю Вам лучших впечатлений, чем были. Будьте здоровы.

Любящий Вас Ал. Блок.

23. 3. Н. Гиппиус. 16 августа 1902. <Шахматово>

Многоуважаемая Зинаида Николаевна.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: