Эти слова литературного обозревателя «Образования» (№ 1 этого года) мы можем только дополнить и подтвердить примерами: часто среди целого потока «художественных» изображений текущих событий автор-реалист, как бы в отчаянье, начинает просто описывать, не прикрашивая. И это обыкновенно выходит лучше. Весь ноток смутных чувств и тревожных переживаний устремляется в одно русло, слишком узкое, по узости мировоззрений, по бедности словаря, по упорству душ. Писатели, бездарные в массе своей, тревожатся около «талантливой темы», и получается плескание многоцветных брызг на каменистом ложе ручья, на ложе, которого ничем не пробьешь. Подати, народ, пролетарий, полиция, попы, офицеры, красные знамена, товарищи, штыки, баррикады, погром, шпион — это повсюду переливается из одного тома в другой тупо, грандиозно по количеству — до какой-то торжественности. Предела и меры нет никакой, зыбкость литературных форм непомерная, не разберешь, что рассказ, что фельетон, что статья, что прокламация, кто стар, кто молод. Вот пишет Серафимович, писатель, только что выпустивший свою вторую книжку («Рассказы», т. П. «Знание»): «Офицер, с бережно зачесанными кверху усами, холодно мерял привычным глазом неумолимо сокращающееся расстояние, блеснул, подняв руку, саблей, и губы шевельнулись, произнеся последнее слово команды». И так — почти весь том; где нет офицера, там — «угнетенная масса» и, наконец, с отчаянья ли или просто от неумелого «импрессионизма» — просто «бум-бум-бум»: это в нескольких рассказах изображает стрельбу. Мы верим, что намеренья автора — добрые. Мы знаем, сверх того, что Серафимович писал прежде недурно. Но вот содержание другого рассказа («Образование», № 1): «Стрельба началась с десяти часов утра… Пушки, пулеметы, ружейная дробь… Убьют? Путай убьют! Проклятые! Душегубы! Всю Рассею изничтожить хотят! Врешь, не изничтожишь! На баррикады пойду! Глотки перегрызу убивцам!.. Гвардейцы, пьяные от водки и крови… „Смир-рно!“ — скомандовал вдруг офицер хриплым шопотом… Да здравствует свобода!» Все это подлинные выражения, вполне исчерпывающие рассказ. Но кто же его написал — вот тут и разберись! Подписано не «Серафимович» (писатель, которого печатают теперь и «Современный мир», и «Образование», и «Русская мысль», и «Шиповник»), а «В. И. Дмитриева». А это уж но молодая писательница, но очень почтенная, с незапамятных времен украшающая страницы «Русского богатства» своими произведениями.

А вот опять Серафимович в XV сборнике «Знания» описывает арест и убийство революционера полицией, а Телешов — организацию погрома. А вот в XVI сборнике рассказ Айзмана начинается описанием драки с городовыми. А вот — первый еврейский сборник «Новые веянья» — сборник литературный. Но на первой же странице, в предисловии, объявляется: «Огромное русское освободительное движение объявлено лакеями старого режима делом еврейских рук». Дальше — о Плеве, о «рептилиях», о гонениях на евреев. Дальше — оригинальные и переводные (с жаргона) «погромные эскизы». Почему этот условный литературный термин не приурочить к следующему сборнику, который лежит передо мной и называется «Грядущий день» («Первый сборник петербургского литературно-научного студенческого кружка». СПб., 1907). В нем — длиннейшая повесть Ю. Слезкина — «В волнах прибоя». На помощь призваны все сюжеты, все тени живых и умерших стилей: есть «остеклевшие глаза», и «тонкой нотой рвался крик», и «электрические солнца», и мелкая, мелкая, будто бы «чеховская», наблюдательность.

И все-таки на поверку оказывается — еврейский погром. А в утешение — «большие и яркие, как слезы женщины, блестели далекие звезды». И все пошли навстречу солдатам и показали мощь пролетариата. А вот И. Журавский (там же): «На вокзале по всем направлениям сновали шпионы. Кровавое небо. Арест организации. Продуктивная работа. Арена политической борьбы». И вдруг: «Людмила Николаевна сидела за столом, в смущении рассматривая свои розоватые ногти». Там же далее: А. Полтавцев — об избиении казаками попа и мужиков; М. Френкель — о том, как лес поет «дивно-прекрасную песню» (студенческую или рабочую?), а на фабрике притесняют; Сав. Савченко — о том, как — «поручик-князь» кричит невинному мужику: «Шапку долой, халуй!» — и потом: «Раздеть его и всыпать полсотни!» И эти последние авторы — всех моложе, они студенты. Что же отличает их от остальных? Я перечислил только то, что появилось за последние месяцы, да и то не все. А сколько еще конфисковано? И сколько еще появится в свет? Довольно прочесть книжные объявления, чтобы почувствовать трепет, свидетельствующий, как говорит рецензент, о том, что «уставшая терпеть масса начинает борьбу по всей линии». Конечно, тут есть доля «графомании», но больше — благородных стремлений, невыплаканное™ души, неуменья ковать, детской беспомощности в руках и детского же неустройства в умах. Впрочем, над этой революционной в узком смысле литературой пока еще висит какой-то роковой бич, который всех загоняет в слишком узкую клетку. Так, например, жесткие прутья этой клетки чувствуются даже в новом творчестве Леонида Семенова — писателя, который имеет в прошлом хорошую драму «Около тайны» (напечатанную в «Новом пути» — май 1903 г.) и интересную книгу стихов. Рассказ Семенова «Проклятие» (в журнале «Трудовой путь», № 3 этого года) потрясает и отличается во многом от сотни подобных же описаний правительственных зверств, но отличается от них более в чисто описательной части. Что же сверх того — показывает только еще раз, что трудно «служить богу и маммоне», хранить верность жизни и искусству.

Так пишут те, кто не читал в звездных узорах, кто не может или не хочет видеть звезд. Это — «деловая» литература, в которой бунт революции иногда совсем покрывает бунт души и голос толпы покрывает голос одного. Эта литература нужна массам, но кое-что в ней необходимо и интеллигенции. Полезно, когда ветер событий и мировая музыка заглушают музыку оторванных душ и их сокровенные сквознячки. Это как случайно на улице услышанное слово, или подхваченный на лету трепет «жизни бедной»; или как простая, важная речь Льва Толстого наших дней. Великое.

Когда писатель-реалист бросает свое тупое перо, которым служит высокому делу, выводя огненные общие места, — лучше сказать, когда он начинает сознавать себя и голова его перестает кружиться, — получается часто нежеланное и ненормальное. Потому что он продолжает смотреть только в одну точку, не поднимая глаз к звездам и не роясь взором в земле; и видит вместо «кровавых пятен и пожарного зарева» бедную жизнь; и наблюдает эту жизнь «по-чеховски», не имея на то чеховских прав и сил.

4

Не читавшие земных и небесных книг не знают, откуда исходит ярь и свет. И потому, когда сознание бьет тревогу, в них пробуждается чувствительная жалость прежде благодати и тяжелое сладострастие прежде страсти. И постоянно встречаются эти жалость и сладострастие так, как должны встречаться благодать и страсть. Так эти чувства встречаются у писателей-реалистов, тайно или явно любящих быт.

Арцыбашев — бесспорно талантливый писатель и более сознательный, чем писатели — специалисты революции. Несмотря на это, ему удается гораздо лучше психология масс, а не индивидуальная психология, и в этом он сходен с ними. Так, например, прекрасен рассказ «Кровавое пятно» («Рассказы», изд. Скирмунта, т. II) в тех частях своих, где в минуту восстания действуют заодно душа толпы и душа машин, мускулы восставших и стальные тела локомотивов. С таким же напряжением описаны приготовление и неудача террористического акта в «Тенях утра» (там же). Удивительно, что, погружаясь в стихию революции, Арцыбашев начинает чувствовать природу, окружающие предметы, все мелочи — гораздо ярче и тоньше. Есть хорошие страницы и в рассказе «Человеческая жизнь» («Трудовой путь», № 1–2), и опять этот рассказ почти сплошь посвящен революции.

Когда читаешь писателей «Знания» и подобных им, видишь, что эти люди сосредоточивают все свои силы в одной точке. Они действуют подчас как исступленные, руководимые одной идеей, которая заслоняет от них много мелочей, все личное, все расхолаживающее. В них есть какая-то уверенность и здоровое самозабвение, так что можно предположить, что они говорят не все слова, какие могут сказать, а лишь те, которые они считают нужными и полезными в данную минуту. И есть настоящая дерзость в этом забвении «во имя» — горьковская дерзость, сказал бы я. Пусть это иногда безжалостно и слепо, но это не сентиментально и чисто и заставляет ждать в будущем — других ярких слов; если бы меня спросили, почему я думаю, что можно ждать чего-либо от этих узких специалистов, преследующих только одну идею, — я ответил бы совершенно определенно: главное, потому, что они замалчивают основные вопросы, и особенно — вопрос пола. Это пока еще какая-то бесполая литература — психология аскетов. Они действуют так, как рядовой оратор-эсдек: на всякий вопрос, предъявляемый им современной жизнью, литературой, психологией, — они ответят: «Прежде всего должен быть разрушен капиталистический строй». Пусть это нелепо и дико в каждом частном случае и пусть культура продолжает ставить свои вопросы и мучиться своими задачами, — но в этом ответе — железном и твердом — чувствуются непочатые силы. Придет время, и сама жизнь и само искусство поставят перед ними те самые вопросы, на которые они отвечают свысока. Но теперь они еще не черпнули ни одного ковша из этого бездонного и прекрасного колодца противоречий, который называется жизнью и искусством. И ничего еще не разложилось в их душах.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: