Фаина (заломив руки)
Боже мой! Ты слышишь — он уводит меня! Старый, тихий, властный — опять уводит меня! Услышь меня! Услышь! Освободи!
Останавливается и ждет. Ее голос, прозвенев где-то серебряным эхом, замирает.
Спутник (бережно)
Фаина…
Фаина (в страшном гневе)
Никогда!.. Я говорю вам: никогда! Я жизнь мою проспала! Не буду спать всю ночь! Мне вас не надо! (Бросается на землю.) Родимая! Родимая! Бури! Бури! Или — тишины! Дай тишины, черной твоей, тишины твоей несмутимой!.. (Встает с сверкающими алмазами слез в очах.) Вон там, за решеткой… тихо… белый лебедь спит… — Слушай! (Гневно топает ногой.) Ты придешь. Ты найдешь меня! Бросаю тебе мою алую ленту!
Порывисто срывает алую ленту от пояса и бросает ее вниз с обрыва. Потом быстро идет к решетке, открывает калитку и углубляется в парк. За ней — тяжко идет грустный Спутник.
Тишина. Далекий рокот поезда. Луна бледнеет. Заря. Петухи начинают перекличку — все дальше, все дальше. Утренник налетает, шелестя все смелей и вдохновенней. — И медленно возрастая и ширясь, поднимается первая торжественная волна мирового оркестра. Как будто за дирижерским пультом уже встал кто-то, сдерживая до времени страстное волнение мировых скрипок.
Подымаясь на откосе, легким прыжком вскакивает на то место, где колдовала и звала Фаина, Герман. Шрам от удара бича еще заметен на его озаренном лице; в расширенных глазах — предчувствие бури. Как Фаина, он встает над откосом и смотрит в даль. В руках у него — алая лента.
Через мгновение взбирается на откос, пожимаясь от утреннего холода, Друг Германа.
Герман
Утро! Утро!
Друг
Когда вы угомонитесь, наконец? Таскаете меня за собой всю ночь по каким-то пустырям и тычете в нос красотами природы, когда мне смертельно хочется спать…
Герман
Хотел бы я знать, кто уронил красную ленту? Какая алая лента — как заря! И пахнет свежими духами!
Друг (посмеиваясь)
Должно быть, какая-нибудь прекрасная незнакомка оставила вам ленту. Вы очень возмужали и похорошели, Герман; пожалуй, певица не стала бы теперь щелкать вас бичом…
Герман
Вы и над этим смеетесь, будто не знаете, как это важно для меня. Не лицо, а все сердце облилось кровью. Сердце проснулось и словно забилось сильнее… Я услыхал тогда волнующую музыку — она преследует меня до сих пор: с каждым восходом солнца — все громче, все торжественней. По ночам я просыпаюсь внезапно, и чей-то голос говорит мне: «ты избран, ты избран». И больше я уж не могу уснуть: я блуждаю по улицам очарованный, я бросаюсь в поле, в эту пьяную осеннюю гарь! Так проходят дни и недели, — и душа как шумный водопад! Если бы знать, куда направить ее силу! Я не знаю! Знаю, сколько дела, и не умею начать, не умею различить! И опять — тот же голос шепчет, остерегая, что утро не наступило, что туман не поднялся, что нельзя различить в тумане добро и зло… но я хочу! Боже мой! Какая страшная радость, какое тяжелое бремя — этот хмельной, голодный, вечно влюбленный дух!
Налетает ветер и пригибает бурьян, — и скрытый на мгновение за склоненным бурьяном Друг говорит смеющимся и вызывающим голосом.
Друг
Вечно влюбленный дух! Берегитесь, Герман. Вы ушли из дому. Вас ждет жена. Эй, Герман, чиста ли ваша совесть, с которой вы так носитесь?
Герман (вздрагивает)
Я забыл, что вы здесь. — Какой у вас иногда страшный голос! Я не вижу вас — где вы? — Ах, это ветер спрятал вас в бурьяне… Да, я ушел из дому, я понял приказание ветра, я увидал в окно весну, я услыхал песню судьбы! Разве преступно смотреть в окно?
Друг
Берегитесь, Герман.
Герман
Не испугаете больше, — вижу вас, знаю вас давно. Я бежал от нее! Я бежал от ее поцелуя! Бежал, падал, и опять бежал, — и вот забыл ее! Не помню ее лица! Не помню даже этих страшных глаз!
Друг радостно хохочет. И ветер хохочет с ним вместе.
Друг
Однако вспомнили глаза! Правда — красивые глаза?
Герман
Вы не понимаете меня! Вы думаете, что я — раб? Нет, я свободный! Я не знаю только, куда идти, но все пути свободны!
Друг
И вы пойдете всеми зараз…
Герман (кричит)
Я верен! Я верен! Никто не смеет заикнуться об измене! Вы ничего не понимаете! Путь свободен, ведь здесь только и начинается жизнь! Здесь только и начинается долг! Когда путь свободен — должно неминуемо идти. Может быть, все самое нежное, самое заветное — надо разрушить! Ведь и весна разрушительна: весной земля гудит, зори красные, синий туман в лощинах. Слышите, — я должен был уйти из этого тихого дома, от этого безысходного счастья! Потому что ветер открыл окно, монах пришел, сны приснились, незнакомое ворвалось, — не знаю, не знаю…
Друг
Вы так горячо спорите, точно не уверены в себе или хотите оправдаться. Я ведь не обвиняю вас, я приветствую вашу беспринципность…
Герман
Вы ничего не знаете, ничего! Я не один! Я ушел не во имя свое! Меня позвал ветер, он спел мне песню, я в страшной тревоге, как перед подвигом!.. Сердце горит и ждет чего-то, о чем-то плачет, но уже торжествует, заранее торжествует победу. И как будто вся вот эта необъятная ширь — заодно с моим сердцем, тоже горит, и тоскует, и рвется куда-то со мной заодно!
Друг
О чем вы беспокоитесь, не понимаю. Вы страшно заняты собой, вы не находите себе места, вы из кожи лезете, — к чему все это?
Герман (с возрастающей страстью)
Вы спрашиваете — к чему? Считайте меня за сумасшедшего, если хотите. Да, может быть, я — у порога безумия… или прозрения! Все, что было, все, что будет, — обступило меня: точно эти дни живу я жизнью всех времен, живу муками моей родины. Помню страшный день Куликовской битвы. — Князь встал с дружиной на холме, земля дрожала от скрипа татарских телег, орлиный клекот грозил невзгодой. Потом поползла зловещая ночь, и Непрядва убралась туманом, как невеста фатой. Князь и воевода стали под холмом и слушали землю: лебеди и гуси мятежно плескались, рыдала вдовица, мать билась о стремя сына. Только над русским станом стояла тишина, и полыхала далекая зарница. Но ветер угнал туман, настало вот такое же осеннее утро, и так же, я помню, пахло гарью. И двинулся с холма сияющий княжеский стяг. Когда первые пали мертвыми чернец и татарин, рати сшиблись, и весь день дрались, резались, грызлись… А свежее войско весь день должно было сидеть в засаде, только смотреть, и плакать, и рваться в битву… И воевода повторял, остерегая: рано еще, не настал наш час. — Господи! Я знаю, как всякий воин в той засадной рати, как просит сердце работы, и как рано еще, рано!.. Но вот оно — утро! Опять — торжественная музыка солнца, как военные трубы, как далекая битва… а я — здесь, как воин в засаде, не смею биться, не знаю, что делать, не должен, не настал мой час! — Вот зачем я не сплю ночей: я жду всем сердцем того, кто придет и скажет: «Пробил твой час! Пора!»
В глубине парка мелькает черный платок Фаины. Дымятся утренние пруды. В камышах поднимает голову разбуженный лебедь и кричит трубным голосом навстречу восходящему солнцу.
Фаина идет. Движения ее неверны, точно ее захлестнуло смертной тоской, и нет ей исхода, как грозовой туче; ее несет певучий, гнущий бурьян, утренний ветер.
Лебедь кричит и бьет крылами. Наполняя воздух страстным звоном голоса, вторит ему Фаина.
Фаина
Приди ко мне! Я устала жить! Освободи меня! Не хочу уснуть! Князь! Друг! Жених!
Весь мировой оркестр подхватывает страстные призывы Фаины. Со всех концов земли набегают волны утренних звонов. Разбивая все оковы, прорывая все плотины, торжествует победу страсти все море мировых скрипок. В то же мгновение на горизонте, брызнув над лиловой полосою дальних туч, выкатывается узкий край красного солнечного диска, и вспыхивает все золото лесов, все серебро речных излучин, все окна дальних деревень и все кресты на храмах. Затопляя сиянием землю и небо, растет над обрывом солнечный лик, и на нем — восторженная фигура Германа с пылающим лицом. Фаина близится, шатаясь, как во хмелю, и в исступлении поднимает руки.