5 декабря

Письмо и книга Клюева. Букинист. Вчерашние вечерние соображения о «Старинном театре» — ужас его. Сегодня — издерганные нервы, по ночам опять скверные сны; то восторг, то отчаяние. Пишу много писем.

6 декабря

Последние дни — учащение самоубийств, — молодежь, гимназисты.

Письмо от мамы. От Л. Андреева — «Сашка Жегулев». Второй том Толстого.

У Любы сидят Анна Ивановна и художница Краснушкина и глупо о чем-то говорят (слышно: Англада, Зулоага…). Я над Клюевским письмом. Знаю все, что надо делать: отдать деньги, покаяться, раздарить смокинги, даже книги. Но не могу, не хочу.

Стишок дописал-«В черных сучьях дерев».

Вечером — оттепель, все течет, Люба в «Старинном театре», а я брожу и в кинематографе.

7 декабря

Переписка письма Клюева. Письма Городецкому и Анне Городецкой. И посылка им послания Клюева (завтра пошлет мама). Днем — с мамой (у меня) — долгий и хороший разговор. От Спекторского — 25 экземпляров его брошюры об отце.

Вечером — дождик, я в нашем цирке.

9 декабря

Встали утром — такая тьма, что дома сидеть, видно, нечего. Пошли (врозь) в Александровский рынок. Я купил опять хороших книг, хоть все и ненужных. Маленькая Бу купила чернильницу.

Вечером пришли Женя, Ге, потом — Пяст. Прекрасные, долгие споры.

С Пястом — нежно расстались; до свиданья, милый. Послание Клюева все эти дни — поет в душе. Нет, рано еще уходить из этого прекрасного и страшного мира.

Жене и Ге (а сегодня в тот же час, немного раньше, получил ее Городецкий) подарил книжку Спекторского об отце.

10 декабря

Не имею сил писать подробно. Слишком ужасны: 1) вчерашний вечер; 2) мое отношение с Любой; 3) посещение тети; 4) сегодняшняя несчастная женщина (О. К. Соколова — «Окс»); 5) письмо мучительное А. А. Городецкой.

14 декабря

После страшных, тревожных и пустых дней, когда писать было лень.

Город ужасно действует. Сравниваю свое состояние осенью и теперь. То же и мрак. За эти дни: приходила О. К. Соколова (ее дневники прочесть — за 25 лет). Не принял г. Гюнтера.

Вчера — у Ивановых — имянины Жени. Я в отчаяньи оттого, что вечно упорно путаю невест, не вижу. Теперь наконец знаю, которая Вера. Не хочу говорить об этом даже Жене, ему было бы это неприятно.

Мария Павловна — совсем другая, чем осенью, — необычайно красива и торжественна. Братья с женами, «молодые друзья» Жени, мы с мамой и Любой.

Ни с кем ничего не договорить, устал, сплю плохо, дилетантски живу, забываю и письмо Клюева; шампанское, устрицы, вдохновения, скуки; не жалуюсь, но и не доволен.

С Любой помирились.

Сегодня иду к Поликсене Сергеевне.

Шатания по букинистам.

* * *

Поликсена Сергеевна больна, лежит (простуда, как всегда, соединилась с болью сердца). Мама там. Сидел с Натальей Ивановной Манасеиной, Карриком, Форш, Беляевской и Марией Павловной.

Вечером — возбуждение, слоняюсь по всему городу.

17 декабря

Сегодня — расстроен. Третьего дня — мучительно. Вчера вечером — А. П. и Е. А. Ивановы, а после них до 5-ти часов утра разговор с Кузьминым-Караваевым. О том, что «пора» (и он). Злой, тяжелый, достоевщина, «ах, этот М., этот ц.». Еще испытывать его, — а он думает, что он меня. «Борьба нераздельна с убийством» и «инок несовместим с воином» — два вполне непонятных мне…

Сегодня утром — денежное, тяжелый голос Васи Менделеева, Люба расстроена. Куда бы съездить отдохнуть?

Третьего дня читал рассказы офицеров о турецкой войне — мерзость и скука, но лучше Л. Андреева.

Отмахиваюсь, отписываюсь, пойду в ванну.

Писал Клюеву: «Моя жизнь во многом темна и запутана, но я не падаю духом».

Женщины (как-то «вообще»).

18 декабря

У Любы сидит Муся. Я ничего не имею против Муси в частности, но боюсь провокации. Горько услышать или увидеть что-нибудь самое преступное, низкое, желтое, сытое — в той семье, в той крови, от которой я оторвал Любу. Особенно горько теперь, когда ненавидишь кадетов и собираешься «ругать „Речь“», когда не любишь Л. Андреева… когда лучшие из нас бесконечно мучатся и щетинятся (Боря, Ремизов), когда такой горечью полыни пропитана русская жизнь.

Сегодня дочитал наконец этот скучный, анархический, не без самодовольства, хоть и с добрыми намереньями, плохим из рук вон языком написанный, роман Андреева. Только места об измене как-то правдивее, но все — такая неприятная неправда, надоедливо разит Чулковым. Рядом с этим «шиповники» (на втором месте обложки, и буквы помельче, и имя без отчества) поместили рассказ Ремизова — до слез больной; пустяк для него, но в тысячу раз больше правды (и больше потому влияния, света), чем в Андрееве; тем больнее и здесь уловить тень неправды, которая бременем легла на русскую литературу. Алексей Михайлович боится этой неправды, у него она пройдет, Л. Андреев лезет в нее, как сытый и глупый; и куда пойдет его сила, его талант? Страшная, тягостная вещь — талант; может быть, только гений говорит правду; только правда, как бы она ни была тяжела, легка — «легкое бремя».

Правду, исчезнувшую из русской жизни, — возвращать наше дело.

Я вышел все-таки, сидел с Мусей, и провокации не было. Она изменилась, похорошела еще.

* * *

Пришел Кожебаткин, принес четыре экземпляра только что вышедшей «Нечаянной Радости». Говорил много о Сереже — его положение еще серьезнее, чем я думал.

Сегодня — первый большой мороз, сейчас (вечер) понесу книгу маме. — Очень уютно провел вечер с мамой и Францем.

22 декабря

Последние дни были печальны и мрачны для меня. Холода и оттепели. Мама была у меня два дня подряд. Какое-то интервью — к счастью, по почте. Письма тети Сони ко мне и Марьи Павловны к маме — светлые места.

Скончалась мать В. Ф. Коммиссаржевской. Вчера Люба была на открытии Менделеевского съезда (на телеграмму Кассо — молчание с присвистом. Замечательная речь Умова).

Надо писать для «хроники Мусагета». Покупка книг у букиниста.

Вечером говорил по телефону с З. Н. Гиппиус, от которой получил письмо; с Пястом, который пришел, и с В. Е. Копельман (о сборнике в пользу голодающих).

С Пястом говорили до 3-х часов. О сборнике — для помещения «Чина моей жизни» (ссора Ремизовых с Гуро, желание Аничкова издать его, отношение Бори — его молчание, что поместить на первом месте). О «России» (разговор Пяста с Адриановым обо мне и др. Будто мы силимся навязать России то, что для нас стало прошлым и ненужным — это Куликово поле! Пяст соглашался с Адриановым…).

Tat twam asi — Пяста [все это — ты (я)],[48]Вячеслава Иванова (ты еси). О «ступенях посвящения».

Мое: с запада и с востока блаженство — там не пути, но разветвления наших путей. С запада — горький запах миндаля, с востока — блаженный запах дыма и гари. Слишком большие уклонения, извивы пути (всепонимание, вселюбовь) создают холодный ужас (Баратынский, Тютчев), безумие (иногда до сумасшествия).

Больно, когда падает родная береза в дедовском саду. Но приятно, СЛАДКО, когда Галилея и Бруно сжигают на костре, когда Сервантес изранен в боях, когда Данте умирает на паперти.

Приходит возраст (в свое время), когда всепонимание само прекращается, когда над бедным шоссейным путем протягивается костяной перст, и черную рясу треплет родной ветер. Потом — проходит и родное (родина)… Всякому возрасту — свое время.

«Вся пройденная прейдет».

Шаловливая Любочка вечером смотрела на Менделеевском съезде цветную фотографию Прокудина-Горского.

вернуться

48

Квадратные скобки в рукописи


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: