— Как поживаешь, Кетлинг?! — воскликнул Заглоба, не довольствуясь первым приветствием, и снова заключил рыцаря в объятья. — Это что! — продолжал он. — Ты еще гайдучка не видел. Кшися хоть куда, но и та мед, мед! Как поживаешь, Кетлинг?! Дай тебе бог здоровья. Буду говорить тебе «ты»! Ладно? Старому так сподручнее… Рад гостям, да? Перед сеймом все дворы да гостиницы забиты были, пани Маковецкая здесь обосновалась, теперь посвободней стало, и она, должно быть, дом снимет. Негоже барышням в обители холостяка оставаться, люди коситься будут, и сплетен не оберешься.
— Помилуйте! Никогда я на это не соглашусь! Володыёвский мне не просто друг, он мне названый брат, и пани Маковецкую я как сестру у себя принять готов. А вас, сударыня, молю за меня заступиться. Хотите, на колени стану.
Сказав это, Кетлинг опустился перед Кшисей на колени и прижал к губам ее руку, при этом он с мольбой смотрел ей в глаза, то весело, то с грустью, а она все заливалась румянцем, пока наконец Заглоба не сказал:
— Ай да Кетлинг. Не успел приехать, а уже на коленях. Непременно скажу об этом пани Маковецкой. За натиск хвалю! А ты, душа моя, полюбуйся, вот они, светские обычаи!..
— Светская жизнь мне неведома!.. — тихонько шепнула панна, смущаясь все больше.
— Могу ли я надеяться на помощь вашу? — спрашивал Кетлинг.
— Встаньте, сударь!..
— Могу ли я на вашу помощь надеяться? Я брат пана Михала. Если дом опустеет, он нам этого вовек не простит.
— Воля моя здесь ничего не значит! — отвечала, слегка опомнившись, панна Кшися. — Но вам за добрую волю вашу спасибо.
— Благодарю! — отвечал Кетлинг, поднося к губам ее руку.
— Ха! На дворе мороз, а Купидон-то голый, но, впрочем, в этом доме ему не замерзнуть! — крикнул Заглоба.
— Полно, сударь, полно! — сказала Кшися.
— Я уж вижу: от одних только вздохов скоро оттепель будет! От одних только вздохов!..
— Слава богу, что вы, пан Заглоба, не утратили своего беззаботного нрава, — сказал Кетлинг, — веселый нрав — признак здоровья.
— И чистой совести, чистой совести! — подхватил Заглоба. — Как сказал один мудрец: «У кого свербит, тот и чешется». А у меня нигде не свербит, вот я и весел! Как живешь, Кетлинг?! О, сто тысяч басурманов! Что я вижу? Ты ведь был настоящий поляк — в рысьей шапке да с саблей, а теперь опять англичанином заделался, и ноги у тебя тонкие, как у журавля!
— Я в Курляндии был долго, там польское платье не модно, а сейчас два дня в Варшаве, у аглицкого посла гостил.
— Так ты, значит, к нам из Курляндии пожаловал?
— Да. Приемный отец мой скончался, а перед смертью там же отписал мне еще одно поместье.
— Вечная ему память! Католик он был?
— Да.
— Ну пусть это тебе утешением послужит. А нас ты ради своих курляндских владений не покинешь?
— Здесь хотел бы я жить и умереть! — ответил Кетлинг, взглянув на Кшисю.
А она молчала, опустив долу длинные ресницы.
Пани Маковецкая вернулась домой затемно, Кетлинг встречал ее почтительно, словно удельную княгиню. Она хотела было уже на другой день подыскивать себе в городе дом, но, как ни противилась, вынуждена была уступить. Рыцарь на коленях так долго ее молил, ссылаясь при этом на братство свое с Володыёвским, что она сдалась. Решено было, что и пан Заглоба погостит еще: столь почтенный муж в доме — лучшая защита от злословья. Да он и сам рад был остаться, потому что от всей души привязался к гайдучку и лелеял тайные планы, для коих его глаз был нужен. И барышни повеселели, а Бася сразу же открыто приняла сторону Кетлинга.
— Сегодня выбираться поздно, а где сутки, там и неделя!
Ей, как и Кшисе, Кетлинг понравился, он всегда женщинам нравился, а Бася к тому же до сей поры никогда еще не видела иноземного рыцаря, если не считать офицеров наемной пехоты, людей и попроще, и менее знатных; она ходила вокруг него, раздувая ноздри, потряхивая светлыми вихрами, и глаза ее светились детским любопытством, таким откровенным, что пани Маковецкая украдкой одернула ее. Но Бася все равно не сводила с него глаз, словно прикидывая, каков-то он на войне будет, и наконец, не удержавшись, подошла к пану Заглобе.
— А хороший ли он солдат? — спросила она потихоньку старого шляхтича.
— Лучше не придумаешь. Видишь ли, опыт у него великий, с четырнадцати лет служил королю, против англичан за праведную веру выступая. Знатный дворянин, что и по манерам его лицезреть можно.
— А вы, ваша милость, видели его в бою?
— Тысячу раз… Стоит — не дрогнет, коня по холке треплет и о нежных чувствах говорить готов.
— Это что, мода такая говорить о чувствах?
— Все модно, что небрежение к пулям подтверждает.
— Ну а в рукопашной, в поединке он каков?
— Ого-го! Увертлив как бес, тут и говорить не о чем!
— А против пана Михала устоит?
— Нет, супротив Михала он пас!
— Ага! — воскликнула Бася торжествующе. — Я так и знала! Сразу подумала — пас! — И захлопала в ладоши.
— Стало быть, ты сторону Михала держишь? — спросил пан Заглоба.
Бася тряхнула головой и умолкла: и только из груди ее вырвался глубокий вздох.
— Эх, да что там! Рада, потому что наш!
— Но заметь, гайдучок, и заруби себе на носу, если на поле брани лучшего солдата трудно найти, то для женских сердец он еще более periculosus[42]: ни одна перед ним не устоит! Купидон у него на посылках.
— А вы об этом Кшисе скажите, мне материя эта незнакома, — сказала Бася и, обернувшись к панне Дрогоёвской, позвала:
— Кшися! Кшися! Иди сюда, я что-то тебе скажу!
— Вот я! — отвечала панна Дрогоёвская.
— Пан Заглоба говорит, что ни одна особа перед Кетлингом не устоит, глядеть на него опасно. Я смотрю, и как будто бы ничего, а ты?
— Бася! Бася! — строго, словно читая мораль, произнесла Кшися.
— Признавайся, нравится он тебе?
— Опомнись! Знай меру! И не болтай всякий вздор, пан Кетлинг идет сюда.
Кшися не успела еще и сесть, как Кетлинг приблизился и спросил:
— Смею ли я сим славным обществом насладиться?
— Милости просим! — отвечала панна Езёрковская.
— Тогда спрошу смелее — о чем шла речь?
— О любви! — выпалила, не задумываясь, Бася.
Кетлинг сел рядом с Кшисей. Минуту они молчали, потому что Кшися, обычно умевшая поддержать беседу и светский тон, в присутствии этого рыцаря как-то странно робела. Наконец он сказал:
— Правда ли, разговор шел о столь возвышенном предмете?…
— Да! — тихим голосом отвечала панна Дрогоёвская.
— Я был бы счастлив услышать ваши мысли на сей счет, сударыня.
— Простите, сударь, мне и смелости, и ума на такой ответ не хватит. Тут, пожалуй, за вами первое слово.
— Кшися права! — вмешался Заглоба. — Говори же!..
— Ну что же, спрашивайте, сударыня! — отвечал Кетлинг.
Он устремил взор к небесам, задумался, а потом, не дожидаясь вопросов, заговорил тихо, словно сам с собою беседуя:
— Любовь — тяжкое бремя: свободного она делает рабом. Как птица, пронзенная стрелой, падает к ногам охотника, так и человек, сраженный любовью, припадает к стопам любимой. Любовь — это увечье, человек как слепец, кроме нее, ничего вокруг не видит…
Любовь — это грусть, ведь когда еще мы проливаем столько слез и вздыхаем так тяжко? Кто полюбил, тому на ум нейдут ни наряды, ни танцы, ни охота, ни игра в кости; он часами сидит, обняв колени, и тоскует так тяжко, будто близкого друга лишился.
Любовь — это болезнь, ведь влюбленный бледен лицом, под глазами у него тени, в руках дрожь, он худ, помышляет о смерти или бродит как безумный, с нечесаными кудрями, сто раз на песке милое имя пишет, а когда имя сдует ветер, говорит: «Несчастье!..» и заплакать готов…
Тут Кетлинг на мгновенье умолк. Кто-нибудь сказал бы, что он погрузился в раздумья. Кшися слушала его слова как музыку, всей душой. Ее оттененные темным пушком губы были приоткрыты, а очи устремлены на рыцаря. Волосы лезли Баське на глаза, трудно было догадаться, о чем она думает: но она тоже молчала.
42
Опасен (лат.).