— Счастье еще, что времена теперь поспокойнее, — заметил цехановский мечник, — и что нехристи эти блюдут подгаецкие трактаты, несравненным мечом моего благодетеля добытые.

Тут пан мечник склонился перед гетманом Собеским, а тот, польщенный высказанной при всех похвалой, отвечал:

— Всевышнего надо благодарить за то, что он дозволил мне лечь как верному псу на пороге Речи Посполитой и врагов ее покусать без жалости. Да еще солдатикам нашим за верную службу спасибо. Хан был бы рад следовать трактатам, это доподлинно мне известно, но и в самом Крыму согласия нет, а уж белгородская орда и вовсе из повиновения вышла. Известие пришло, что на молдавских рубежах собираются тучи, вот-вот буря грянет; я приказал следить за дорогами; да только солдат мало. Нос вытащишь — хвост увязнет, а уж старые вояки, те, что орду со всеми ее уловками знают, и вовсе наперечет, потому я и говорю: худо нам без Володыёвского!

Тут Заглоба, который все еще держался за голову, взмахнул руками и воскликнул:

— Клянусь, не будет он камедулом, не допущу до этого, пусть даже мне придется налет на Mons regius устроить и силой его увести. Завтра с утра за ним еду. Может, он меня послушает, а нет — я до генерала всех камедулов, до самого ксендза примаса доберусь, даже если ради этого мне в Рим ехать придется. Не хочу я умалять славу божью, но какой из него камедул, и у него и волосы-то на подбородке не растут. Их не более, чем на моем кулаке. Ей-богу! Он и молитвы-то петь не умеет, а если и запоет, то все крысы из монастыря разбегутся, подумают, кот замяукал, свадьбу справляя. Не взыщите, что я в простоте душевной это вам говорю. Был бы у меня родной сын, не любил бы я его так, как этого молодца. Бог ему судья! Ну ладно, бернардинцем стал бы, а то на тебе — камедул. Нет, покуда я жив, не бывать этому. С самого утра к ксендзу примасу пойду, просить письма к приору.

— Пострижения еще быть не могло, — перебил его мечник. — Но ты, сударь, его не торопи, а то заупрямится, да ведь и то сказать, вдруг в этом желании воля божья таится.

— Воля божья — да вдруг? Вдруг черт берет на испуг, говорит старая пословица. Если бы на то божья воля была, я давно бы в нем призвание почуял, да только он не ксендз, а драгун. Если бы он доводам разума следовал, я бы смирился, но божья воля не налетает на человека, как ястреб на пташку. Я принуждать его не стану. По дороге обдумаю во всех тонкостях, как дело повести, дабы он из-под рук моих не ушел, но на все воля божья! Всегда наш солдатик моим суждениям больше, чем своим собственным, верил, даст бог, если он хоть немного на себя похож, и на сей раз так будет.

 ГЛАВА V

На другой день, заручившись письмом от ксендза примаса и обсудив весь план действий с Кетлингом, Заглоба позвонил в колокольчик у монастырских ворот на Mons regius. С волнением ждал он, как-то примет его Володыёвский. При одной мысли об этом сердце его билось чаще; разумеется, он обдумал предстоящий разговор во всех тонкостях и теперь размышлял, с чего начать, понимая, что многое решат первые мгновенья. С этой мыслью он зазвонил в колокольчик, раз-другой, а когда в замке скрипнул ключ и калитка слегка приоткрылась, не слишком церемонясь, решительно подался вперед, а оторопевшему монашку сказал:

— Знаю, у вас свои законы, сюда не каждый войдет, но вот у меня письмо от ксендза примаса, не откажи в любезности, carissime frater[15], передать сие послание отцу приору.

— Желание ваше будет исполнено, — сказал монашек, склонившись в поклоне при виде примасовой печати.

Промолвив это, он потянул за прикрепленный к язычку колокольчика ремень, раз-другой, чтобы позвать кого-то, потому что сам отойти от ворот не смел.

По зову колокольчика явился другой монах и, забрав письмо, в молчании удалился, а пан Заглоба положил на лавку узелок, который держал в руках, и сел тут же, с трудом переводя дух.

— Frater, — сказал он наконец, — давно ли ты в монахах ходишь?

— Скоро пять лет, — отвечал привратник.

— Подумать только, такой молодой — и пять лет. Теперь, поди, даже если бы и захотелось покинуть эти стены, поздно. Небось тоскуете иногда по мирской жизни, одного военная служба влечет, другого — забавы да пирушки, у третьего вертихвостки всякие на уме…

— Apage![16] — сказал монашек с чувством и перекрестился.

— Так как же? Неужто соблазны не смущали? — повторил Заглоба.

Но монашек с недоверием глянул на этого посланца духовной власти, речи которого звучали столь непривычно, и сказал:

— Тому, за кем эти двери закрылись, назад дороги нет.

— Ну это мы поглядим! Как там пан Володыёвский? Здоров ли?

— Тут нет никого, кто носил бы это имя.

— Брат Михал, — сказал наудачу пан Заглоба. — Бывший драгунский полковник, что недавно к вам пожаловал?

— Это, должно быть, брат Ежи, но обета он не давал, срок не подошел.

— И не даст, наверное, потому что и не поверишь, frater, какой это был сердцеед! Другого такого повесы и греховодника ни в одном монасты… тьфу ты пропасть, я хотел сказать, ни в одном полку не сыщешь, хоть все войско перебери!

— Такие речи мне и слушать негоже, — сказал монах, дивясь все больше и больше.

— Вот что, frater! Не знаю, где у вас мода гостей принимать, если здесь, советую удалиться, вот хотя бы в ту келью у ворот, потому как у нас разговоры пойдут мирские.

— Уйду хоть сейчас, от греха подальше, — сказал монах.

Тем временем появился Володыёвский, иначе говоря, брат Ежи, но Заглоба не узнал его, так сильно он переменился.

В белом монашеском одеянии Михал казался чуть выше, чем в драгунском колете, когда-то лихо закрученные вверх, чуть ли не до самых глаз усы теперь обвисли. Брат Ежи, должно быть, пытался отпустить бороду, и она топорщилась русыми клочьями не более чем на полпальца в длину; он отощал и даже высох, а главное, глаза у него потускнели. Опустив голову и спрятав на груди под рясой руки, бедняга шел, едва передвигая ноги.

Заглоба поначалу не узнал его и, решив, что сам приор вышел его встретить, встал с лавки и начал первые слова молитвы:

— Laudetur…[17]

Но, присмотревшись, раскинул руки и воскликнул:

— Пан Михал! Пан Михал!

Брат Ежи не противился объятьям, что-то похожее на рыданье всколыхнуло его грудь, но глаза по-прежнему оставались сухими.

Заглоба долго прижимал его к груди и наконец заговорил:

— Не одинок ты был, оплакивая свое несчастье. Плакал я, плакали Кмицицы и Скшетуские. На все воля божья! Смирись с нею, Михал! Пусть же тебя отец милосердный вознаградит и утешит! Мудро ты поступил, отыскав себе сию пристань. В час скорби мысли о боге — лучшее утешение. Дай-ка еще раз прижму тебя к сердцу. Вот и не вижу тебя совсем — слезы глаза застят.

Пан Заглоба, глядя на Володыёвского, и в самом деле растрогался до слез, а выплакавшись, сказал:

— Прости, брат, что вторгся в тихую твою обитель, но не мог я поступить иначе, да и сам ты с этим согласишься, доводы мои послушав! Ах, Михал, Михал! Сколько мы вместе пережили и дурного и хорошего! Нашел ли ты за этой оградой хоть какое-то утешение?

— Нашел, — отвечал пан Михал, — нашел в словах, что денно и нощно тут слышу и твержу и готов твердить до самой смерти. Memento mori![18] В смерти мое утешение.

— Гм! Смерть куда легче на поле битвы найти, чем в монастыре, где жизнь идет день за днем, будто кто понемногу клубок разматывает…

— Тут нет жизни, нет земных дел, и душа, еще не расставшись с телом, уже в ином мире обитает.

— Коли так, не стану тебе говорить, что белгородская орда на Речь Посполитую зубы точит, твое ли это теперь дело?

Усы пана Михала вдруг встопорщились, правая рука невольно потянулась влево, но, не найдя сабли, снова исчезла под одеянием. Он опустил голову и сказал:

вернуться

15

Дорогой брат (лат.).

вернуться

16

Изыди! (лат.)

вернуться

17

Да прославится… (лат.)

вернуться

18

Помни о смерти! (лат.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: