— Не горюй, Никитич. Вот освободят, даст бог, Егорлыцкую от Деникина, приедешь к своей Насте.
— Дай–то бог, — вздохнул Клева.
— И будешь ты в станице первый герой как пострадавший за революцию.
Клева даже на локтях приподнялся, вслушиваясь в торжественно звучащий голос своего земляка.
— Вот только не знаю, в каком месте памятник поставить: на площади перед церквой или перед твоими окнами, — продолжал развивать свою мысль Сухин.
— Якый памятник? — насторожился тугодум Клева.
— Да этот... из золота. А надпись на нем — из серебра: «Герою-земляку Клеве Захару Никитичу от благодарных жителей».
Клева наконец понял, куда клонил коварный приятель.
— Себе поставь, — прохрипел, он обиженно и ткнулся лицом в солому.
А все остальные рассмеялись, несмотря на мучительную жажду. Не удержался от смеха и Степан. Ну и язва этот чернобородый столяр! Начинает свою трепатню исподволь, не спеша, а заканчивает таким неожиданным выпадом.
Смех смехом, а на душе у каждого не очень–то весело: третий день бредут по раскаленной солнцем степи, а Георгиевска все нет и нет. И вода в бочонке еще с утра кончилась. И каждое мгновение может показаться на горизонте казачий разъезд. Ну так и есть! Впереди наперерез гарбе катится, грузно переваливаясь с боку на бок, какое–то странное сооружение в виде цыганского фургона с той лишь разницей, что обшит этот фургон не брезентом, а котельным железом, между рядами заклепок которого торчат тупые рыла пулеметов «максимов» — по две штуки с каждого борта. «Броневик, — догадался Степан. — Чей только?»
Не докатываясь до гарбы саженей десять, броневик развернулся боком, и Степан с облегчением прочитал начертанные белой краской на борту слова «Смерть белой сволочи»! Из броневика вылез вооруженный маузером и шашкой казак. У него под черной папахой довольно крупная голова с лицом цвета отожженной меди, на котором в первую очередь бросается в глаза толстый, оттянутый книзу нос.
— Кто такие? — шагнул он к гарбе. Следом за ним подошли и остальные члены экипажа.
— Свои, — ответил Степан, откидываясь на смятую солому. — А вы кто?
— Я командир конного отряда Красной Армии Кучура. Прошу предъявить документы.
Степан вынул из нагрудного кармана гимнастерки удостоверение члена Совдепа.
— Ого! Заведующий военным отделом! — воскликнул отрекомендовавшийся Кучурой и насмешливо прищурился. — Что ж, вы, товарищи совдеповцы, так жидко... — он искоса взглянул на стоящую рядом женщину, — заварили кашу. А расхлебывать ее, стал быть, дяде? Почему допустили мятеж в Моздоке?
— На этот вопрос мы будем отвечать кому следует, — помрачнел Степан. — А сейчас нам бы перевязку...
— Ответишь, ответишь, — покивал головой Кучура, возвращая раненому документ. — Еще как ответишь. Он как раз сейчас в штабе находится.
— Кто?
— Комиссар Георгиевска Мамсуров. Представитель Совнаркома.
— Мамсуров? — обрадовался Степан. — Так вези меня скорей в ваш штаб.
— Ты его знаешь? — удивился Кучура.
— Да, немножко, — улыбнулся Степан, вспоминая горячую речь Мамсурова на моздокском съезде, и повторил просьбу: — Вези в штаб, товарищ, командир.
— Успеешь, — проворчал Кучура и обратился к хозяину гарбы: — Ты тоже совдеповец?
— Ни, — потряс головой Митро, — я чабан.
— А где твоя отара?
— В бурунах осталась. Вот раненых везу в Георгиевск.
— Раненых у нас и своих хоть отбавляй. Лучше бы ты пушку привез. .
Митро осклабился:
— А где б я взял тую пушку? У меня, акромя герлыги, нету другой оружии.
— Оно и видно, — притворно вздохнул командир. — А вот одна твоя землячка нашла где взять пушку. Прицепила к телеге и приволокла в мою часть вместе с расчетом. И до чего ж красива, шельма...
— Кто, пушка? — встрял в разговор Сухин.
— Да нет, казачка, — усмехнулся Кучура и повернулся к своим подчиненным: — Федюкин, проводишь товарищей к городу. Раненых определи в лазарет, чабана с женщиной в хозяйственную часть. А мы тут еще посмотрим, нет ли беляков поблизости.
Все осталось позади: бой с бичераховцами на Дурном переезде, отступление по болоту, а потом по степи, выжженные солнцем буруны, холодовский негостеприимный хутор. В лазарете чисто и сравнительно уютно.
Степан лежит на койке в самом углу палаты и припоминает недавний разговор с Мамсуровым. Невеселый хабар принес ему комиссар города, зашедший в лазарет навестить кунака еще по Пресне в Москве, на баррикадах которой они вместе сражались в 1905 году. Тяжелая обстановка складывается сейчас. Белые одновременно давят с обеих сторон: с запада — офицерские полки Деникина, с востока — казачьи сотни Бичерахова. Киров по заданию Совнаркома уехал в Москву за оружием и деньгами для формируемых частей Красной Армии, но вернуться вряд ли сможет, потому что белые перерезали железнодорожный путь в районе Кропоткина. Ной Буачидзе убит во Владикавказе предательским выстрелом. В тот же день не так давно помилованный им полковник Шкуро напал со своей бандой на Кисловодск, дико расправляясь с приверженцами Советской власти.
В Кабарде одновременно с Бичераховым поднял мятеж князь Серебряков-Даутоков. Из этого разговора Степан понял, что принимать пилюли, лежа на больничной койке, хорошо, конечно, но еще лучше в такое трудное для Советской власти время принять бы под свое командование кавалерийскую сотню или хотя бы эскадрон. Ну что ж, как только перестанет кружиться голова и исчезнет эта противная слабость в теле, он пойдет к Кучуре с просьбой направить его на передовую линию.
— Слыхал, Захар Никитич, — выводит его из раздумья глуховатый голос Сухина, лежащего на соседней койке. — Деникин манифест издал насчет мужиков, которые служат в Красной Армии. Нянечка давеча приходила, когда ты спал, рассказывала, как читал этот манифест митрополит в церкви: мол, так и так: все красноармейцы могут считать себя разведенными со своими женами.
— Цього не будэ! — вспылил Клева, поворачиваясь боком к соседу по палате. — Мы ж в церкви венчались. Да и в Красной Армии я ще не служив.
— Так будешь служить, — развел руками Сухин. — Какой–то перебежавший к красным казак рассказывал, что жен красноармейцев будут выдавать замуж за солдат Добровольческой армии. Придется тебе, Никитич, возвращаться на холодовский хутор к кухарке Оксане. Она ведь еще не совсем ослепла. Да вот и человек подтверждает, что она еще крепкая старушка, — подмигнул Сухин Степану, и в глаза не видевшему никакой Оксаны.
— Иди ты к дьяволу! — взревел Клева, сжимая кулаки.
Степан смеялся вместе со всеми, а в сердце тонкой струйкой сочилась боль: а ведь и его разлучил с женой «деникинский манифест». Он мысленно представил себе, с каким подъемом прочитал бы подобную бумагу в Успенском соборе отец Феофил.
— Живой!
Степан вздрогнул, услышав раздавшийся в дверях женский возглас. Он повернул голову: по проходу между койками к нему спешила сопровождаемая Христиной Ольга. Раскрасневшаяся, улыбающаяся, красивая.
— Живой! — повторила она зазвеневшим от слез голосом и уронила ему на грудь голову.
Степан не отстранил ее от себя.
— Ну что ты, Оля, — сказал он дрогнувшим голосом и погладил рукой выбившуюся из–под платка золотистую прядь.
Все раненые притихли при виде ворвавшейся в палату Любви. Даже Сухин вздохнул осторожно, боясь спугнуть чужое счастье, но не удержался и шепнул товарищу:
— А ты говоришь, — манифест.
— Это ты говоришь, — отозвался Клева.
В Успенском соборе звонили в Большой колокол, созывая прихожан на благодарственный молебен за избавление от «ига большевиков», как значилось в объявлениях, расклеенных по всему городу новым «Казаче-крестьянским» правительством.
Темболат подошел к ограде, вокруг нее стоят телеги и тачанки приехавших на молебен из окрестных сел и станиц верноподданных нового правительства; сами они сгрудились внутри ограды перед соборной папертью, делясь друг с другом свежими новостями и с умилением взирая на хромого Осипа, раскачивающего в стоящей поодаль звоннице тяжелый язык колокола. Темболат наизусть помнил отлитые на его кромке слова: «Построен колокол в честь коронования государя-императора Николая II-го 6 мая 1896 года. Вес колокола 504 пуда, 32 фунта и 24 золотника».