В воспевании страсти великие поэты намного опередили романистов: Федра, Дидона, Франческа да Римини, Джульетта, Эрифила, Велледа — появились на свет гораздо раньше, чем Лелия и Фернанда из романа «Жак». Может быть, не совсем безопасно раздувать это пламя? Но ведь опасность таится всюду, и кто к концу прожитого дня решится сказать: «Я никому не принес вреда»? Эти чувства относятся к благороднейшим проявлениям человеческой природы. Рисуя их, мы прославляем человека с его самыми мучительными и самыми трогательными радостями. Роман, описывающий пороки, гораздо вреднее романа, изображающего страсть. Почему? Потому что внушить порок легче, чем внушить страсть; потому что порок вползает в нас исподтишка и незаметно; потому, наконец, что он доступен и самым грубым душам. Г-жа Санд не написала ни одного романа, который изображал бы порок.
Всю жизнь она убежденно исповедовала, что у человека нет более высокого назначения, чем любовь. Она была права лишь наполовину. У мира — две оси: любовь и голод. Любовь и голод — основа всего человеческого бытия. Бальзак увидел в человеке прежде всего его голод, иначе говоря — его стремление сохранить себя и приумножать: он увидел стяжание, жадность, погоню за жизненными благами, лишения, недоедание, невоздержанность в пище, торжество плоти. С величайшей точностью изобразил он работу когтей, челюстей, желудка, жизнь человека-хищника. Жорж Санд не менее великий писатель, хотя она показала нам только влюбленных. У Карлейля есть несколько строк, которые цитирует Арвед Барин[72]: «Все, что дает любовь, настолько жалко и ничтожно, что в героическую эпоху никому и в голову не придет думать о ней». Но старик Карлейль обретается в одиночестве. Природа, по-видимому, только об одном и помышляет — бросить одни существа в объятия других, дабы они, находясь между двумя безднами, успели познать мимолетное упоение поцелуя.
ИЗ «ЛИТЕРАТУРНОЙ ЖИЗНИ»
(Серия вторая)[73]
ПРЕДИСЛОВИЕ[74]
Настоящий том содержит мои статьи, опубликованные в «Тан» приблизительно за два года. Просвещенная публика приняла первую серию этих бесед с благосклонностью, которая делает мне честь и глубоко трогает. Я знаю, как мало заслужено мной такое отношение, — мне, должно быть, многое прощали во внимание к моей искренности. В арсенале людей даже самых скромных есть надежное орудие обольщения — естественность. Когда ты абсолютно правдив, то кажешься почти приятным. Целиком раскрывая себя, я приобрел неведомых мне друзей. У меня есть одно лишь достоинство: я не пытаюсь скрывать свои слабости. И это пошло мне на пользу, как пошло бы на пользу всякому.
К примеру, было замечено, что мне порою случалось впадать в противоречия. Не так давно г-н Жорж Ренар, человек блестящего ума, указал на некоторые из них[75] со снисходительностью тем более редкостной, что он пытался ее замаскировать. «Господин Леконт де Лиль, — сказал я однажды, — сомневается в существовании вселенной, но не сомневается в том, что такое хорошая рифма». И г-н Жорж Ренар без особого труда показал, что я и сам ежеминутно впадаю в такое же противоречие и что, провозгласив неизбежность философского сомнения, я вынужден был спешно расстаться с возвышенным покоем мудреца, блаженной атараксией, и ринуться в области, где царят радость и горе, любовь и ненависть. В конце концов он простил мне это и, полагаю, поступил правильно. Следует иногда разрешать несчастным смертным не согласовывать свои взгляды с чувствами. Следует даже допускать, чтобы каждый из нас придерживался одновременно двух или трех философских систем, ибо, если речь идет не о собственных наших доктринах, у нас нет никаких оснований полагать, что только одна из них хороша, подобное пристрастие извинительно разве лишь у того, кто создает доктрины. Подобно тому как в обширной стране можно наблюдать области с совершенно различным климатом, во взглядах каждого человека широкого ума можно встретить множество противоречий. По правде говоря, люди, которым чужда нелогичность, внушают мне страх: я не могу допустить, что они никогда не ошибаются, а поэтому начинаю бояться, что они ошибаются постоянно; между тем как человек, не кичащийся своей логичностью, может, утратив истину, затем вновь обрести ее. Мне, без сомнения, ответят доводом, говорящим в пользу людей логически мыслящих, — вот он: каждое рассуждение заканчивается истиной, подобно тому как хвост, который, по словам Фурье, появится у людей в день, когда они придут в состояние гармонии, будет заканчиваться глазом или когтем[76]. Но за умами изощренными и легковесными остается то преимущество, что они могут забавлять других теми ошибками, которые забавляют их самих.
Когда перед вами лежит цветущая дорога, не спрашивайте, куда она ведет. Я даю этот совет, пренебрегая ходячей мудростью и движимый мудростью высшей. Конец пути сокрыт от человека. Я спрашивал дорогу у всех, кто притязает на знание географии Неведомого: у священников, ученых, ведунов, философов. Никто из них не мог указать мне верную стезю. Вот почему я предпочитаю дорогу, окаймленную вязами, вздымающими свои густые вершины к сияющим небесам. Меня ведет чувство прекрасного. Кто решится утверждать, будто нашел себе лучшего проводника?
Мне простили не только противоречия, но и невинную причуду — по всякому поводу перемежать свои рассуждения собственными воспоминаниями и впечатлениями. Думаю, что такая снисходительность вполне уместна. Человеку незаурядному позволительно говорить о себе лишь в связи со всем тем возвышенным, к чему он был причастен. В противном случае он выглядит несоразмерным, а потому неприятным, если только не выказывает себя похожим на нас: это, по правде говоря, порою вполне возможно, ибо у великих людей много общего с прочими смертными. Но некоторым гениальным людям это нелегко дается. Насколько людям обыкновенным проще рассказывать о себе и рисовать себя! Их портрет похож на портрет любого из нас: каждый находит в перипетиях их духовной жизни историю становления собственной морали и философии. Отсюда рождается интерес к их признаниям. Ведь, говоря о себе, они как бы говорят обо всех. Средний человек обладает приятным преимуществом — вызывать к себе симпатию. Когда мы выслушиваем его откровения, нам кажется, будто они исходят из недр нашей собственной души. Его излияния полезны нам не меньше, чем ему самому. Исповедь его становится образцом для исповеди всех окружающих, своего рода учебным руководством. И такие руководства служат совершенствованию людей, особенно если грех в исповедях представлен без лицемерного смягчения и, главное, без отвратительных преувеличений, которые приводят в отчаяние. Эта мысль утешает меня, потому что в наших беседах я время от времени говорил и о себе.
В настоящем томе, как и в предыдущем, читатель не найдет углубленного исследования нашей молодой литературной школы. Тут, без сомнения, моя вина, ибо я так и не сумел понять ни символистской поэзии, ни декадентской прозы.
Быть может, со мной согласятся, что не так-то просто постичь сущность этой молодой школы. Ей свойственна мистичность, а роковая особенность всего мистического — оставаться непонятным для тех, кто чужд жизни посвященных. Символисты творят, находясь в особом состояния духа; для того, чтобы разделять их взгляды, надо находиться в подобном же настроении. Я это говорю без иронии: их книги, такие, как книги Сведенборга или Аллана Кардека[78], — плод экстатического состояния. Символисты видят то, чего не видим мы. Пытались прибегнуть к более простому объяснению: говорили, будто они мистификаторы. Но по зрелом размышлении понимаешь, что обман и надувательство не могут лежать в основе литературного или религиозного движения, как бы ни было это движение незначительно. Нет, они не мистификаторы. Они — одержимые. Двое или трое среди них стали жертвой припадка, и вся литературная группа пришла в неистовство, ибо нет ничего более заразительного, чем некоторые нервические состояния. Я весьма далек от того, чтобы подвергать сомнению чудодейственные эффекты нового искусства, но я полагаю их столь же надежными, как чудеса, которые были явлены на могиле диакона Париса. Я уверен, что юный автор «Трактата о слове»[79] настроен абсолютно серьезно, когда, присваивая каждому гласному звуку соответствующий цвет, он заявляет: «А — черное, Э — белое, И — красное, У — зеленое, О — синее». Перед лицом такого утверждения было бы легкомысленно просто улыбнуться или посмеяться. Почему не допустить, что, если автор «Трактата о слове» говорит, будто А — черное, а О — синее, значит он так и чувствует, так и видит, в его глазах звуки, как и тела, действительно обладают цветом? В этом перестанут сомневаться, когда узнают, что такого рода случай не единственный и что физиологи обнаружили у довольно большого числа больных подобную же способность «видеть звуки». Этот род невроза именуется «цветным слухом». Я нахожу научное описание такого явления в выдержке из «Медицинского прогресса», приведенной г-ном Морисом Спронком на тридцать третьей странице его работы «Художники слова»: «Цветной слух — это явление, состоящее в том, что два различных анализатора одновременно приходят в действие под влиянием возбуждения, которое обычно воздействует лишь на один из анализаторов: иначе говоря, это явление состоит в том, что звук голоса или какого-нибудь инструмента рождает в сознании субъекта, обладающего хроматической чувствительностью, постоянный отличительный цвет. Так, некоторые индивиды приписывают зеленый, красный, желтый или иные цвета всякому шуму, всякому звуку, который коснется их слуха» (Ж. Барат у, Медицинский прогресс, 10 декабря 1887 года, и следующие номера). Цветной слух позволяет людям, одаренным способностью к искусству и поэзии, культивировать в себе новое эстетическое чувство, которому отвечает поэтика молодой школы.
72
Арвед Барин — псевдоним французской писательницы и литературного критика Шарль Венсан (1840–1908).
73
Вторая серия «Литературной жизни» вышла в свет в издательстве Кальман-Леви 3 марта 1890 г. Том состоит из предисловия и 37-ми статей, первоначально опубликованных в «Temps» с 1 мая 1887 г. по 24 февраля 1889 г.
74
Предисловие ко второй серии «Литературной жизни», написанное при подготовке ее к печати и содержащее изложение литературно-критических взглядов Франса, завершает цикл его критических, обобщающих статей 1886–1889 гг. о символистах и «декадентах» (старшее поколение символистов). В дальнейшем Франс посвящал статьи лишь отдельным представителям символистской школы.
75
…г-н Жорж Ренар… указал на некоторые из них… — Франс имеет в виду статью писателя, мелкобуржуазного социалиста Ж. Ренара «Г-н Анатоль Франс», опубликованную в журнале «La Nouvelle Revue» (сентябрь — октябрь 1889 г., т. 60) и затем перепечатанную в книге Ренара «Князья молодой критики» (1890). Сохраняя благожелательный тон, Ренар осуждал Франса за дилетантство, философский идеализм и консервативные политические взгляды.
76
…по словам Фурье… будет заканчиваться глазом или когтем. — Франс искаженно трактует учение Фурье о будущей «социальной гармонии»
77
Блажен, кто, как Улисс, прекрасный путь свершил! — Начальная строка из сонета французского поэта Жоашена дю Белле (1522–1560).
78
…книги Сведенборга и Аллана Кардека… — Сведенборг Эммануил (1688–1772) — шведский мистик. Аллан Кардек (настоящее имя Ипполит Ривель, 1804–1869) — французский писатель, мистик и спирит, автор «Книги духов» и «Книги медиумов».
79
…юный автор «Трактата о слове»… — Ренэ Гиль в «Трактате о слове» (1885) утверждал, что каждый гласный звук имеет определенную цветовую окраску и вызывает особое цветовое ощущение. Однако приведенная Франсом строка принадлежит не Р. Гилю, а А. Рембо (сонет «Гласные», 1870), с которым Гиль расходился в определении цвета звуков. По-видимому, Франс, иронизируя над символистской теорией «окрашенных звуков», ошибается здесь и в дальнейшем намеренно.