Несколько времени спустя он высказывает те же сожаления:
«Жизнь мне надоела, не знаю, что с собою и делать. Мне кажется, у меня на всем белом свете не осталось уже ни единого друга. Я потерял всех, кого любил: одни умерли, другие изменились. Если бы можно было, я удочерил бы девочку; но все в мире так непрочно, а особенно в нашей стране, что я не решаюсь позволить себе такую роскошь».
Проходят годы, а он все еще жалеет об этом. Он жалуется на одиночество. С горечью говорит он о том, что невозможно сохранить ни единого друга, и снова выражает желание «иметь маленькую девочку».
«Впрочем, — прибавляет он, — вполне возможно, что это маленькое чудовище через несколько лет увлеклось бы каким-нибудь первым встречным. И тогда — поминай ее как звали!»
Однако мечта эта преследует его до самой старости, даже одолеваемого недугами. В 1867 году, в Каннах, где его удерживала болезнь легких, которая вскоре свела его в могилу, он видит трех детей г-жи Прево-Порадоль и среди них — прелестную тринадцатилетнюю девочку. И вот его полуокоченевшее сердце опять переполняется сожалением, что у него нет ребенка. Он пишет одной даме, с которой переписывался эти последние годы:
«Как хорошо было бы иметь девочку и заниматься ее воспитанием. У меня много мыслей по поводу воспитания, и особенно девушек; мне кажется, что в этом отношении у меня есть способности, которые, к сожалению, так и не найдут себе применения».
Он издавна страдал сплином и видел blue devils[99], которых г-же Сениор так и не удалось отогнать. Г-н д'Оссонвиль пытается найти причину этой тоски. Ему кажется, что ее следует видеть в «смутном ощущении неправильно прожитой жизни, полной увлечений, оставивших по себе больше горьких, чем сладостных воспоминаний». Со своей стороны, я сомневаюсь, чтобы Мериме когда-либо испытывал чувства подобного рода. В чем мог он раскаиваться? Всю жизнь он считал, что добродетель только в силе; а долг — в следовании своим страстям. Не была ли его грусть скорей грустью скептика, для которого мир — лишь вереница каких-то непонятных картин и которому одинаково страшны и жизнь и смерть, ибо и та и другая не имеют в его глазах смысла? И, наконец, не ощущал ли он в своем уме и сердце ту горечь, которая является неизбежным возмездием за смелость мысли, и не испытал ли он в полной мере того, что Маргарита Ангулемская так хорошо назвала «грузом тоски, ложащимся на каждую благородную душу»?
Немало библиофилов знавал я на своем веку и убежден, что некоторым порядочным людям любовь к книгам скрашивает жизнь. Нет любви, к которой не примешивалась бы известная доля чувственности. Настоящее счастье книги дают только тому, кто испытывает удовольствие, лаская их. Истинного любителя я узнаю с первого же взгляда, уже по одному тому, как он касается книги; тот, кто, возложив руку на какой-нибудь старый томик — будь он очень ценным и редким, просто приятным или хотя бы достойным внимания, — не сожмет его при этом нежно и крепко пальцами и не примется со сладострастием и умилением поглаживать ласковой ладонью его корешок, бока и обрез, — тот никогда не ведал той врожденной страсти, которая отличает людей, подобных Гролье или Дублю. Сколько бы он ни уверял нас в своей любви к книгам, мы ему не поверим. Мы скажем: вы любите их за то, что они полезны. Разве это значит любить? Разве может быть любовь не бескорыстной? Нет! В вас нет истинного огня, нет восторга, и вы никогда не узнаете, какое наслаждение проводить трепетными пальцами по восхитительно шероховатому сафьяну переплета.
Мне вспоминаются два стареньких священника — два любителя книг[101], которые ничего иного в этом мире не любили. Один был каноником и жил неподалеку от Собора Парижской богоматери; нежнейшая душа обитала в небольшом теле этого человека. Тело это было кругленьким и словно нарочно созданным для того, чтобы в нем, словно в мягком гнездышке, пряталась душа каноника. Он мечтал написать «Жития бретонских святых» и был счастлив. Другой, викарий одного бедного прихода, был повыше его ростом, покрасивее и более грустный на вид. Окна его комнаты выходили в Ботанический сад, и он засыпал под рыкание пленных львов. Каждый божий день встречались они на набережной, у ларей букинистов. Их единственным земным назначением было ежедневно засовывать в карманы своих сутан старые книги в кожаных переплетах с красными обрезами. Это вполне невинное и скромное занятие, несомненно приличествующее служителям церкви. Я сказал бы даже, что священнику менее опасно копаться в разложенных на парапете книгах, нежели созерцать природу в полях и лесах. Вопреки утверждению Фенелона, в природе мало назидательного. Ей недостает целомудрия, — она наводит на мысль о борьбе и любви. В ней есть затаенное сладострастие: она волнует чувства тысячами тончайших ароматов — вы словно ощущаете поцелуи со всех сторон и чье-то горячее дыхание. Есть что-то сладострастное даже в ее тишине. Справедливо сказал один поэт, склонный к чувственным впечатлениям:
Гуляя по набережной, переходя от одного букиниста к другому, нечего бояться чего-либо подобного: старые книги не волнуют сердце. Если в некоторых и говорится о любви, то всегда старинным языком, с помощью старинных шрифтов, и одновременно с мыслью о любви у вас появляются мысли о смерти. И викарий и каноник хорошо поступали, проводя добрую половину столь быстротечной жизни между Королевским мостом и мостом Сен-Мишель. Глаза их чаще всего видели здесь те тисненные золотом цветочки, которые переплетчики XVIII века помещали между поперечными ребрышками на кожаных корешках. И конечно, такое зрелище куда более невинно, чем вид полевых лилий, которые не прядут и не ткут, но знают любовь, и чьи очаровательные чашечки томно трепещут, когда бабочки проникают в их таинственную глубину. О, это были поистине люди святой жизни — каноник и викарий! Мне кажется, что оба они никогда не знали ни одной дурной мысли.
За каноника я готов поручиться головой: он был жизнерадостен. В семьдесят лет у него была детская душа и детские щеки. Ни одни золотые очки в мире не сидели на более невинном носу и не пропускали сквозь себя более чистого взгляда. Викарий, с длинным своим носом и ввалившимися щеками, возможно, был святым; каноник же, несомненно, — праведником. И, однако, оба они — и святой и праведник — были, по-своему, чувственны. Они с вожделением смотрели на свиную кожу, сладострастно касались желтой телячьей кожи на переплетах. Это отнюдь не означает, что они находили суетную радость в том, чтобы оспаривать у князей библиофилии первые издания французских поэтов, переплеты, выполненные для Мазарини или Каневариуса, сочинения с картинками в двух, а то и в трех частях. Нет, они были довольны своей бедностью, счастливы в своем смирении. Суровая простота их жизни отражалась даже в том, какие книги они любили. Они покупали только скромные издания, в скромных переплетах. Охотно собирали они сочинения старинных богословов, которыми в наши дни уже никто не интересуется, и с наивной радостью рылись в тех обычно оставленных без внимания редкостях, которые заполняют ларьки опытных букинистов и идут по десяти су за штуку. Они радовались, когда им удавалось извлечь оттуда «Историю париков» Тьера или «Шедевр неизвестного человека» — сочинение г-на доктора наук Хризостома Матаназиуса. Предоставляя сафьяновые переплеты великим мира сего, они утоляли свои желания переплетами зернистой или желтой телячьей кожи, кожи бараньей, а не то пергаментными, но желания их были пылки. В них были и пламень и жало: это были желания того рода, которые в средние века христианская символика изображала в церквах в виде чертенят с птичьими головами, с козлиными ногами и крыльями летучей мыши. Я видел, видел собственными глазами, как господин каноник ласкал влюбленной рукой прекрасный экземпляр «Житий отцов пустынников», в зернистой телячьей коже. Это, конечно, грех, и грех тем более тяжкий, что книга — янсенистская[103]. Что касается викария, то он получил однажды от одной старой девы экземпляр «Подражания Христу»[104], в издании Эльзевира, переплетенный в темно-красное сукно, на котором благочестивая дарительница вышила собственной рукой золотую чашу. Покраснев от радости и гордости, он воскликнул: «Вот подарок, достойный самого господина Боссюэ!» Мне хочется думать, что оба они — и викарий и каноник — обрели спасение и ныне находятся одесную бога-отца. Но за все приходится расплачиваться, и в Книге Ангела[105],
99
Тоску (англ.). Буквально — синих дьяволов.
100
Впервые напечатано 4 марта 1888 г. В переработанном виде очерк включен в рассказ «Господин Деба» («Echo de Paris», 15 сентября и 18 августа 1896 г.), вошедший в книгу «Пьер Нозьер» (1899).
101
…два стареньких священника — два любителя книг… — Речь идет о двух знакомых Франсу священниках Треву и Ле Блатье, о которых он повествует в рассказе «Господин Деба».
102
Беги тиши лесов и их глубокой тени. — Строка из стихотворной новеллы Лафонтена «Колокольчик» (1685).
103
…что книга — янсенистская. — Янсенизм — реформаторское течение в католической церкви XVII–XVIII вв., направленное против папства, церковной иерархии и клерикализма. Янсенисты отрицали за человеком свободную волю, развивали учение о благодати и божественном предопределении; проповедовали скромность в быту и суровость нравов. Центром янсенизма был монастырь Пор-Рояль, превратившийся в XVII в. в очаг борьбы с иезуитами.
104
«Подражание Христу» — сочинение немецкого мистика и аскета Фомы Кемпийского (1379–1471).
105
… и книге Ангела… — Франс имеет в виду «книгу за семью печатями», упоминаемую в Апокалипсисе. Цит. строки из католического гимна «День гнева».