Не будем же стараться рвать нити, связующие нас с народом; напротив, умножим эти связи. Не надо стремиться к тому, чтобы быть какими-то особенными, исключительными. Будем самими собою, будем правдивы. Подавим в себе все личное, чтобы в нас видели не такого-то человека, а просто человека. Не надо ничего вымучивать из себя: прекрасное рождается легко. Забудем о самих себе: единственный враг наш — мы сами. Будем скромны. Самодовольство — вот что прежде всего способствует упадку литературы. Клавдий умирал более довольный собой, чем Вергилий. Словом, будем просты. Скажем себе: мы говорим, для того чтобы нас понимали. Будем руководствоваться мыслью, что истинно великими и полезными можно стать только обращаясь, не скажу ко всем, но ко многим.
Таковы, милостивый государь, советы, с которыми я осмелился бы обратиться к нашей молодежи. Боюсь, однако, что нужен длительный опыт, чтобы проникнуть в их глубокий смысл. Советы эти, к счастью, совершенно не нужны тем, кто наделен от рождения большим талантом. Такие люди становятся нашими учителями с детских наших лет, и критика должна не учить их, а учиться у них.
Вы спрашиваете, милостивый государь, считаю ли я «добрым или дурным признаком, что критика играет руководящую роль во всех областях искусства, в том числе и в искусстве писателя». Я уже имел недавно случай сказать несколько слов о первостепенном значении критики по поводу книги г-на Жюля Леметра[123]. На мой взгляд, критика, или, вернее, очерки о литературе, — одна из самых изысканных форм писания истории. Скажу больше: это и есть подлинная история — история человеческого духа. Чтобы успешно писать в этом жанре, необходимы редкие способности и большая культура. Критика предполагает наличие такой духовной утонченности, которая возникает лишь в результате многих веков развития искусства. Потому-то она и появляется только в обществах уже старых, в чудесный час начала заката. Критика переживет все остальные роды искусства, если только правда, что «все радости приедаются, кроме радости понимания», как сказано в одном старинном примечании к Вергилию, которое приводит г-н Литтре. Впрочем, я скорее склонен думать, что людям никогда не надоест любить и что им всегда нужны будут поэты, которые пели бы им серенады.
«В чем ее будущее?» — спрашиваете вы, милостивый государь, в конце своего письма.
Будущее ее — в настоящем, и оно — в прошлом. Творим его мы сами. Если оно окажется дурным, это будет наша вина. Но я не отказываюсь в него верить.
Вижу, что не сказал и сотой доли того, что собирался сказать. Мне хотелось, например, попытаться указать на те новые условия, в которые завтра будет поставлено искусство благодаря росту демократии и промышленности. Мне кажется, что условия эти будут весьма сносными. Этому вопросу я посвящу другое письмо.
Примите и проч.
Господин Шарль Морис оказал мне честь, ответив на мое ответное письмо к нему брошюрой, выпущенной Академическим книгоиздательством.
Господин Шарль Морис очень молод и сам принадлежит к литературе завтрашнего дня; это многообещающий поэт со своеобразным и уже сложившимся талантом. Он к тому же обладает умом, склонным к размышлениям, и весьма искушен в философских теориях. Как не верить ему в будущее, над созданием которого он трудится с таким воодушевлением? Как не желать ему торжества того искусства, которому он служит? Ему не терпится увидеть новую литературу. Литература сегодняшнего дня уже ничего ему не говорит.
По свойственной ему безупречной учтивости, он не обнаруживает этого прямо, но я разгадал его: он считает, что мы слишком зажились на этом свете. У меня есть некоторые основания не разделять его нетерпения. Благоразумие требует, чтобы мы всегда были готовы уйти, а мне хочется думать, что я благоразумен. И все же, если мне вместе с моими друзьями суждено вести и дальше мирную нашу беседу до тех пор, пока мы не достигнем последних придорожных вязов, что растут вдоль нашего жизненного пути, я возблагодарю за это божий промысел или природу, которые распоряжаются порядком вещей. Я не склонен думать, что поколение, к которому я принадлежу, не сделало ничего хорошего. Мне кажется, что у него не было недостатка ни в творческих силах, ни в разуме, ни в чувстве.
Мне кажется, что двадцать лет, протекшие с тех пор, как вышли в свет первые стихотворения Сюлли Прюдома и «Задушевное» Франсуа Коппе, и до появления «Психологических очерков» Поля Бурже и «Странствий мысли» Мельхиора де Вогюэ — были славными годами, полными поэзии и труда. Что до меня, то я прожил их с наслаждением. Я высоко ценил многих своих современников, к иным из них относился с восхищением и любовью и могу назвать себя счастливым. Отдадим себе должное: мы немало сделали для развития искусства и изучения природы. Насколько это было в наших силах, мы приблизились к истине. Нам удалось открыть небольшую частицу прекрасного, остававшуюся еще без формы и цвета в недрах скупой земли. Мы никогда не произносили напыщенных слов, мы были честными художниками и искренними поэтами. Мы хотели многому научиться, не надеясь многое знать. Мы сохранили культ великих мастеров. Правда, нам не хватало глубокого дыхания, смелости, дерзкого духа исканий; но мы обладали, кажется мне, пониманием изящества и совершенства в искусстве. И я громко говорю: о вы, мои сверстники, мои товарищи по работе, вы достойно послужили литературе, и ваши книги, выходившие на протяжении этих девятнадцати лет, могут служить родине утешением и предметом законной гордости.
Среди всего, свершенного моими современниками, есть нечто, за что я бесконечно им благодарен. Я благодарен им за благостный дух дружелюбия, склонный к снисходительности и примирению. Они положили конец тем литературным раздорам, которые разжег неистовый романтизм. Благодаря нашим учителям Сент-Беву и Тэну, а также благодаря нам в наши дни возможно восхищаться прекрасным в любой его форме. Нет больше предрассудков, насаждавшихся литературными школами. Можно любить одновременно и Расина и Шекспира. Моими спутниками на поприще литературы были люди доброй воли, старавшиеся все понять. И путь мой был приятен и показался мне коротким. Пусть же скажут нам спасибо хотя бы за то, что мы упрочили свободу мнений и установили в литературе мир. Возможно, что выполнить эту задачу нам помогло равнодушие публики. Всякое примирение есть плод усталости. Хорошо ли это, или дурно, по людей утомили споры из-за слов. Литературный фанатизм уже не мог бы в наши дни вызвать отклика. Переворот, который совершит новейшая школа, останется почти незамеченным. Никто уже ничему но удивляется. Я не могу осуждать публику за ее скептическое отношение к новым формам искусства. «Народ никогда не бывает виноват», — говорил в Клермонте[125] престарелый король Луи-Филипп. Мудрые слова! Обвинять всех — неосторожно и бесполезно. И потом — я не верю в новое, которое привносится сознательно. Нет лучшего способа стать новатором, как быть им неведомо для себя и быть им возможно меньше. Пути искусства мало изменились со времен Гомера. И я не думаю, что они очень изменятся ко времени открытия Всемирной выставки. Само человечество меняется крайне медленно. И какое бы нетерпение ни проявляли молодые поэты, стремясь подарить человечеству новые ощущения, им придется подождать, пока у человека появятся новые чувства. А это невероятно медленный процесс. Г-н Жюль Сури полагает вслед за доктором Магнусом, что греки времен Гомера не различали цветов; что для них небо не было голубым, деревья не были зелеными, а розы — розовыми, и что мир представал их варварскому взору в виде огромной гризалии. Того же мнения придерживается и г-н Гладстон. Но ни Гладстон, ни Жюль Сури, ни доктор Магнус в этом не уверены. Я же, если только я вообще в чем-нибудь уверен, то именно в обратном.
123
…по поводу книги г-на Жюля Леметра. — Франс имеет в виду свою статью о книге рецензий Ж. Леметра «Театральные впечатления» («Г-н Жюль Леметр», «Temps», 25 марта 1888 г.).
124
Впервые напечатано 19 августа 1888 г.
125
Клермонт — замок поблизости от Лондона, где жил низложенный после февральской революций 1848 г. французский король Луи-Филипп Орлеанский.