На этот сюжет Белая Роза из Гандерсгейма, желая показать конечное торжество целомудрия, и сочинила пьесу, полную наивности и смелости, варварства и изящества, и играть эту пьесу могли только саксонские монахини времен Оттона Великого или марионетки с улицы Вивьен.
Доводилось ли вам осматривать какой-либо величественный памятник старины в обществе ученого, который по случайности оказывался к тому же человеком умным и тонким, способным мыслить, видеть, чувствовать и воображать? Случалось ли вам бродить, к примеру, среди грандиозных развалин замка Куси вместе с г-ном Анатолем де Монтеглоном, который обращается с археологией, как с песнями, а с песнями — как с археологией, памятуя, что все — одна лишь суета сует? Приходилось ли вам внимать друзьям г-на Шербулье, когда они запросто ведут ученые речи возле коня работы Фидия или какой-нибудь статуи в Шартрском кафедральном соборе?
Если вам знакомы эти высокие радости, вы почувствуете нечто подобное при чтении новой книги г-на Поля Стапфера, которая, в сущности, представляет собою прогулку по лабиринту творчества Рабле, прогулку поучительную, радостную и великолепную. Ведь творчество Рабле можно уподобить кафедральному собору, воздвигнутому во славу человечности, свободомыслия и терпимости, но в то же время собору готическому, в котором нет недостатка ни в старинных желобах, ни в чудищах, ни в гротесковых сценах, столь любезных сердцу ваятелей средних веков; того и гляди, заблудишься в этом лабиринте колоколен и колоколенок, в этом хаосе архитектурных украшений, где вперемежку нашли себе прибежище фигуры юродивых и мудрецов, людей, животных и морских чудовищ.
И, словно для пущей неразберихи, эта стрельчатая церковь, подобно церкви св. Евстахия, украшена химерами, раковинами и статуэтками в очаровательном стиле Возрождения. Слов нет, человек рискует здесь заблудиться, и действительно, немногие отваживались проникнуть туда. Но с таким проводником, как г-н Поль Стапфер, вы, долго и не без интереса проплутав по различным закоулкам, в конце концов начинаете осваиваться в этом лабиринте.
Господин Поль Стапфер знает своего Рабле на славу. Больше того: он любит его, а это — самое главное. И, заметьте, он любит его не слепой любовью. Он признает, что любезный его сердцу собор построен без строгого плана и добрая половина здания, из-за бесчисленных арок, погружена в полумрак. Но Стапфер любит его таким, каков он есть, и совершенно прав. Он восклицает: «Мой славный Рабле!» — подобно тому, как Данте вздыхал: «Мой великолепный Сан-Джованни!»
В том самом городе, где г-н Поль Стапфер преподает литературу, так же как превосходный поэт и латинист г-н Фредерик Плесси, — в этом веселом и богатом Бордо я посетил в минувшем году гробницу Сен-Серен. Ризничий, сопровождавший меня, обратил мое внимание на то, как трогателен этот склеп своей ветхостью и как много говорит сердцу его варварская архитектура. «Сударь, — прибавил он, — склепу угрожает великая беда: отпущены большие средства — его собираются приукрасить!»
Этот ризничий принадлежит к школе г-на Поля Стапфера, который решительно восстает против того, чтобы Рабле приукрашивали всякими необыкновенными иллюстрациями и фантастическими комментариями. Само собой разумеется, что г-н Поль Стапфер, глубоко изучивший своего любимого писателя, но находит в нем всех «откровений», которые обнаружили те, кто лишь бегло прочел его. Так, он нигде не обнаружил, что Рабле возвещает Французскую революцию. Я не стану входить в детальное рассмотрение его труда и становиться в позу того, кто критикует критика. Говоря по правде, мне это было бы затруднительно, ибо я знаком с Рабле куда меньше, чем г-н Стапфер. Слава богу, я «пантагрюэлизировал» на своем веку не меньше всякого другого. Брат Жан для меня — не чужой, я обязан ему многими приятными часами. Однако г-н Стапфер целых два года жил в атмосфере, насыщенной Рабле, и было бы, пожалуй, дерзостью без должной подготовки вступать в спор со столь раблезианским раблезианцем.
Признаюсь, однако, то, что больше всего поражает его в Рабле, меня никогда особенно не трогало. Прежде всего Рабле кажется ему необыкновенно веселым. Стапфер судит о нем так же, как судили современники, и это доказывает, что он не ошибается. Но признаюсь, что непристойные шутки «Пантагрюэля» смешат меня ничуть не более, чем непристойные желоба XIV века. Я, верно, не прав: но уж лучше сказать об этом прямо. Буду откровенен до конца: в медонском кюре меня как раз и раздражает то обстоятельство, что его юмор был и остается юмором монаха и священнослужителя; шутки Рабле донельзя наивны; они не приносят нам утонченного наслаждения, и в этом их главный порок.
Что же касается морали, то здесь у меня нет к нему никаких претензий; его книги — книги человека глубоко порядочного, и я вместе с г-ном Стапфером ощущаю в них великое дыхание человечности, доброжелательства и доброты. Да, Рабле добр; конечно, он ненавидел «лицемеров, подглядунов, фарисеев, ханжей, притворщиков, лицемеров, святош — пьяных рож, буквоедов, дармоедов, пустосвятов, бездельников, отшельников, а равно и представителей всех прочих сект, надевающих на себя всевозможные личины, чтобы обманывать людей»[163].
«Бегите от них, — говорил он, — относитесь к ним с презрением и омерзением, как отношусь к ним я».
Фанатизм и насилие внушали отвращение его веселой, свободной и широкой натуре. Именно этим он особенно привлекает. Подобно сестре короля, этой добрейшей Маргарите Наваррской, он никогда не примыкал к партии палачей, остерегаясь, однако, оставаться в партии мучеников. За свои убеждения он готов был пойти на все, за исключением костра, ибо еще до Монтеня полагал, что умереть за идею — значит придавать слишком много цены недоказанным истинам. Я далек от того, чтобы хулить его за это, я скорее склонен похвалить его. Участь мучеников надо предоставить тем, кто, не ведая сомнений, обретает в собственном простодушии оправдание своему упорству. Есть нечто дерзостное в том, что человек разрешает сжечь себя живьем за идею. Вместе с Сереном[164] г-на Жюля Леметра чувствуешь себя неприятно пораженным, что находятся люди, столь уверенные в некоторых вещах, тогда как сам ты долго искал, но так и не нашел истину и в конце концов решил во всем сомневаться. Мученикам недостает иронии, и это — непростительный порок: ведь без иронии мир походил бы на лес без птиц; ирония — это веселость мыслителя и радость мудреца. Что еще сказать? Я склонен упрекнуть мучеников в некоторой доле фанатизма; я подозреваю, что между ними и их палачами существует некое врожденное сродство, и могу себе представить, что, окажись мученики сильнее, они охотно станут палачами. Должно быть, я заблуждаюсь. Впрочем, основание так думать мне дает история. Она рисует мне Кальвина между кострами — одни уготовляются ему, другие он разжигает сам; она рисует мне Анри Эстьена, который с великим трудом спасся от палачей Сорбонны и тут же донес им на Рабле[165] как на человека, заслужившего любую казнь.
И ради чего стал бы Рабле отдаваться в руки «дьяволов в рясах»? В нем не было такой веры, которую отстаивают на костре. Он был не в большей степени протестантом, нежели католиком, и где бы его ни сожгли, в Женеве или в Париже, все равно это было бы результатом досадного недоразумения. В сущности, — и г-н Стапфер хорошо говорит об этом, — Рабле не был ни теологом, ни философом, он не разделял ни одной из тех великолепных мыслей, которые ему позднее приписали. В нем жило высокое рвение к наукам, и пока он в свое удовольствие изучал медицину, ботанику, космографию, греческий и древнееврейский языки, он чувствовал себя вполне довольным, возносил хвалу господу и ни к кому не испытывал вражды, за исключением «дьяволов в рясах». Такая жажда знания воспламеняла в те времена самые благородные умы. Сокровища античной литературы, извлеченные из монастырской пыли, вновь увидели свет; сведущие издатели снабдили их иллюстрациями и размножили на печатных станках типографов Венеции, Базеля и Лиона. Рабле и сам опубликовал несколько греческих манускриптов. Подобно своим современникам, он восторгался всеми творениями античности подряд. Его голова походила на склад, где громоздились Вергилий, Лукиан, Теофраст, Диоскорид, авторы ранней и поздней античности. Но прежде всего он был лекарь, бродячий лекарь и предсказатель. «Гаргантюа и Пантагрюэль» занимали в его жизни не больше места, чем «Дон-Кихот» в жизни Сервантеса, и славный Рабле создал свой шедевр, сам того не ведая; это, впрочем, — удел всех шедевров. Для того чтобы создать шедевр, нужна истинная гениальность и вовсе не обязательно заранее принятое решение. В наши дни, когда существует литература и литературные нравы, мы живем, чтобы писать, если только не пишем, чтобы жить. Мы очень стараемся и, пока тщимся добиться совершенства, утрачиваем и изящество и естественность. И все же самый верный способ создать шедевр (признаю, что шансы на успех весьма невелики) состоит в том, чтобы не стремиться к этому и, не проникаясь литературным тщеславием, писать для муз и для себя. Рабле в простоте душевной создал одну из величайших книг на свете.
162
Впервые напечатано 21 апреля 1889 г.
163
Цитаты из Рабле здесь и далее даны в переводе H. М. Любимова.
164
Серен — герой одноименной философской повести Ж. Леметра (1886), римский патриций, человек, проникнутый глубоким скептицизмом. В статье о «Серене» («Temps», 12 декабря 1886 г.) Франс отмечал близость мироощущения Серена настроениям своих современников.
165
…донес им на Рабле… — Этот поступок совершил не известный гуманист Анри Эстьен, а его отец, книгоиздатель Робер Эстьен (1499–1559).