Вот какие доводы я привел простодушному посланцу, с тем чтобы он представил их преемнику Юпитера[113].

— А с тех пор, о великая тень, к тебе уже не являлись посланцы?

— Нет, никто не являлся.

— Утешать в твоем отсутствии возложено там на трех поэтов: Коммодиона, Пруденция и Фортуната[114], рожденных в темную пору, когда не знали больше ни просодии, ни грамматики. Но скажи, о Мантуанец, ужели не получил ты больше никакой вести о боге после того, как столь неосмотрительно отверг общение с ним?

— Если память не изменяет мне, никакой.

— А разве ты не сказал, что не я первый сошел живым в эти селения и предстал перед тобою?

— Ах да, ты напомнил мне… Вот уже полтораста лет (насколько могу судить, ибо трудно теням вести счет дней и годов), как глубокий покой мой был потревожен странным посещением. Бродя по берегам Стикса, осененным призрачно-бледной листвой, я вдруг увидел пред собой человеческий образ, более плотный и темный, чем обитатели этих мест; я догадался, что это — живой. Он был высокого роста[115], тощий, с орлиным носом, с острым подбородком, ввалившимися щеками; черные глаза его метали пламя; красный капюшон с надетым поверх него лавровым венком прикрывал впалые виски. У него проступали кости под узкой одеждой бурого цвета, доходившей ему до пят. Поклонившись мне с почтительностью, особенно заметной при какой-то мрачной гордости всего его облика, он обратился ко мне на языке, еще более неправильном и темном, чем у галлов, которыми божественный Юлий[116] наводнил легионы и курию. Мне все же удалось понять, что он рожден близ Фезул[117], в этрусской колонии, основанной Суллою[118] на берегу Арно и впоследствии достигшей процветания; что там он уже занимал почетные должности в городском управлении, но, когда между сенатом, всадниками и народом возникли кровавые распри, он со всем пылом вмешался в них и теперь, побежденный, высланный из родного города, влачил по свету долгие дни изгнания. Он рассказал мне об Италии, еще более жестоко раздираемой смутами и междоусобицами, чем во времена моей молодости, и воздыхающей о приходе нового Августа[119]. Я пожалел его, памятуя о своих собственных тяжких испытаниях.

В нем чувствовалась страстность отважной души, ум его питал широкие замыслы, но, увы, грубым невежеством своим человек этот свидетельствовал о торжестве варварства. Он не знал ни поэзии, ни науки греков, ни даже их языка[120], и взгляды древних на происхождение мира и природу богов были ему неизвестны. Он с важностью повторял басни, над которыми в Риме моего времени посмеялись бы даже самые маленькие дети, допускаемые бесплатно в баню. Чернь легко верит в существование разных чудовищ. В особенности этруски населили преисподнюю безобразными демонами, подобными горячечным видениям больного. Что этруски сохранили приверженность к детским своим вымыслам на протяжении стольких веков, можно объяснить длительными и со временем даже возросшими невежеством и нищетою; но чтобы одно из их должностных лиц[121], человек в умственном отношении выдающийся, разделял пустые народные верования и боялся отвратительных демонов, которых во времена Порсены[122] местные жители изображали на стенах гробниц, — это может огорчить даже мудреца. Этруск прочел мне свои стихи, составленные на новом наречии, которое он называет народным языком[123], но смысла их я разобрать не мог. Мне показалось скорее странным, чем привлекательным, его обыкновение подчеркивать ритм, повторяя три-четыре раза через правильные промежутки одни и те же звуки. Такое ухищрение вовсе не кажется мне удачным; но не мертвым судить живых.

Впрочем, этому колону Суллы я ставлю в упрек не то, что, рожденный в злосчастные времена, он слагает неблагозвучные стихи, что он, если только это возможно, такой же плохой поэт, как Бавий и Мевий[124], — за ним есть другие провинности, которые больше задевают меня. Поистине, чудовищно и почти невероятно! Этот человек, вернувшись на землю, распространил обо мне отвратительные измышления; он уверяет во многих местах дикой поэмы своей, будто я водил его по новому Тартару, которого я совершенно не знаю; он нагло возвестил повсюду, будто я считаю римских богов ложными и лживыми богами, а истинным богом зову нынешнего преемника Юпитера. Друг мой, когда ты снова увидишь сладостный свет солнца и вернешься к себе на родину, опровергни эти гнусные выдумки; убеди народ свой, что певец благочестивого Энея никогда не воскурял фимиама еврейскому богу.

Меня уверяют, что могущество его клонится к упадку и что несомненные признаки позволяют предвидеть его скорое падение. Такие вести доставили бы мне некоторую радость, если бы можно было радоваться в этих местах, где не испытывают ни страхов, ни желаний.

Так он сказал и, безмолвно простившись со мной, удалился. Я смотрел, как тень эта скользит по цветам асфоделей[125], не сгибая стеблей; видел, как она становится все меньше и туманней, по мере того как удаляется от меня; затем она совершенно исчезла, не достигнув вечнозеленой лавровой рощи. Тогда я понял смысл его слов: «Мертвые обладают только тем бытием, каким их наделяют живые», — и, ступая в задумчивости по бледной зелени лугов, я пошел ко вратам из рога[126].

Заверяю, что все здесь написанное — истинная правда.[127]

Глава VII. Знаки на луне

Когда Пингвиния еще коснела во мраке невежества и варварства, Жиль Луазелье[128], францисканский монах, известный своими сочинениями под именем Эгидия Авкуписа, с неугасимым пылом изучал литературу и науки. Он посвящал свои ночные бдения математике и музыке, называя их двумя прелестными сестрами, гармоническими дочерьми Числа и Воображения. Он знал медицину и астрологию. Его подозревали в занятиях магией, и, кажется, он в самом деле производил превращения и умел находить спрятанное. Монахи его обители, найдя у него в келье греческие книги, которых не в состоянии были читать, решили, что это книги заклинаний, и донесли на своего слишком ученого брата, обвиняя его в колдовстве. Эгидий Авкупис бежал на остров Ирландию, где прожил тридцать лет, предаваясь ученым занятиям. Он посещал монастыри, разыскивая греческие и латинские рукописи, которые там хранились, и делал с них списки. Изучал он также физику и алхимию. Он достиг всеобщего знания и, в частности, раскрыл многие тайны животного, растительного и минерального мира. Однажды его застали запершимся наедине с женщиной совершенной красоты, которая пела, аккомпанируя себе на лютне, а потом оказалось, что это был механизм, собственноручно им сделанный.

Он часто переплывал Ирландское море, чтобы посетить монастырские книгохранилища Уэльса. Во время одной из таких поездок, стоя ночью на палубе, он увидел под водою двух осетров, плывших рядом с кораблем. Он обладал тонким слухом и знал язык рыб.

И вот он слышит, как один осетр говорит другому:

— Человек с вязанкой хвороста за плечами, которого издавна видели на луне, упал в море.

вернуться

113

…преемнику Юпитера — здесь — христианскому богу.

вернуться

114

Коммодиан (III в.), Пруденций (IV в.), Фортунат (V в.) — латинские христианские поэты.

вернуться

115

Он был высокою роста… — Внешность Данте описана Франсом в соответствии с портретом великого итальянского поэта на картине Микеланджело «Страшный суд».

вернуться

116

Божественный Юлий — Юлий Цезарь.

вернуться

117

Фезулы (ныне Фьезоле) — городок близ Флоренции — родины Данте.

вернуться

118

Сулла (138—78 гг. до н. э.) — римский полководец и государственный деятель.

вернуться

119

…воздыхающей о приходе нового Августа. — Воцарение Августа положило конец периоду гражданских войн в Риме.

вернуться

120

Он не знал ни поэзии, ни науки греков, ни даже их языка… — Греческий язык стал известен в Италии только в XV в., когда турки захватили Константинополь (1453) и многие греки бежали в итальянские города.

вернуться

121

…одно из их должностных лиц… — Данте до своего изгнания был членом Совета приоров — высшего правительственного органа купеческой республики Флоренции.

вернуться

122

Порсена (VI в. до н. э.) — этрусский царь, воевавший с римлянами после свержения ими царя Тарквиния Гордого, союзником которого он был.

вернуться

123

…стихи… на новом наречии, которое он называет народным языком… — Данте был основоположником общеитальянского литературного языка, в основе которого лежит тосканское наречие. О преимуществах итальянского языка перед латынью, непонятной в его время простому народу, Данте писал в трактате «О народном языке».

вернуться

124

Бавий и Мевий — римские поэты, жившие в I в. до н. э. Их имена стали синонимами самодовольной бездарности в литературе.

вернуться

125

Асфодели — цветы, растущие, по описанию Вергилия, на Елисейских полях.

вернуться

126

…ко вратам из рога. — По античному мифу, через врата из рога вылетали из Аида пророческие сны. Франс использовал этот образ в своем романе «На белом камне» (1904).

вернуться

127

Одно место в рассказе Марбода весьма достойно внимания — именно то, где корриганский монах описывает Алигьери именно таким, как мы его себе представляем в настоящее время. На цветных миниатюрах одной из старейших рукописей «Божественной Комедии» — в «Codex venetianus», — поэт изображен в виде толстенького человечка в короткой тунике, вздернутой на животе. Что же касается Вергилия, то он еще на деревянных гравюрах XVI века представлен с бородою, приличествующей философу.

Равным образом невозможно допустить, чтобы Марбоду или даже Вергилию известны были этрусские гробницы Кьюзи и Корнето (местности в Северной Италии, где сохранились в изобилии памятники древней этрусской культуры), где действительно имеется стенная живопись со множеством страшных и нелепых изображений дьяволов, на которых очень похожи дьяволы Орканьи (флорентинский художник и архитектор XIV в.). Тем не менее подлинность «Сошествия Марбода в преисподнюю» не вызывает никаких сомнений: г-н Дюкло де Люн убедительно доказал ее; усомниться в ней — значит усомниться в самой палеографии.

вернуться

128

Жиль Луазелье — французское имя, которое в латинизированной форме звучит как Эгидий Авкупис. Второе слово на обоих языках значит — «птицевод», но латинское слово означает, кроме того, еще «болтун», «пустослов».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: