В эти бурные ночи, сидя под ясным небом на верхушке своей старой водокачки и регистрируя на фотографических пластинках падающие звезды, Бидо-Кокий гордился собою в сердце своем. Он сражался за справедливость; он любил и был любим возвышенной любовью. Оскорбления и клевета возносили его выше облаков. Карикатуры на него, вместе с карикатурами на Коломбана, Керданика и полковника Астена, можно было видеть во всех газетных киосках; антипиротисты распространяли слух, будто он получил пятьдесят тысяч франков от крупных еврейских финансистов. Репортеры милитаристских листков запрашивали мнения о его научной компетентности у представителей официальной науки, которые отказывали ему в каких-либо астрономических познаниях, оспаривали самые основательные его наблюдения, отрицали самые убедительные открытия, отвергали самые остроумные и плодотворные гипотезы. Он ликовал, подвергаясь этим лестным нападкам врагов и завистников.
Созерцая внизу у ног своих огромное черное пространство, усеянное множеством огней, он не думал обо всем том, чем полна ночь в большом городе, — о тяжелом сне, свалившем усталых людей, о жестокой бессоннице, о лживых грезах, о всегда чем-нибудь отравленных наслаждениях и о бесконечно разнообразных страданиях. Он возвращался мыслью только к одному: «Вот в этом громадном городе правда сражается с неправдой».
И, подменяя сложную и низменную действительность простой и возвышенной поэзией, образно представлял себе дело Пиро как битву ангелов с демонами. Он верил в вечное торжество сынов света и радовался, что сам он, дитя ясного дня, повергал наземь детей ночи.
Глава X. Советник Шоспье[185]
Прежде ослепленные страхом, легкомысленные и недогадливые теперь, республиканцы, встретившись лицам к лицу с бандами капуцина Дуйяра и сторонниками принца Крюшо, почувствовали, что у них открылись глаза, и поняли наконец истинную суть дела Пиро. Депутаты, которые два года, заслышав рев толпы «патриотов», бледнели от испуга, не стали, правда, храбрее, но трусили уже по-иному — и принялись обвинять правительство Робена Медоточивого во всех тех беспорядках, каким сами потакали, глядя на них сквозь пальцы и даже иной раз трусливо поздравляя их виновников; они укоряли Робена Медоточивого в том, что он навлек опасность на республику своими нерешительными действиями, в которых они сами были повинны, и снисходительностью, которой сами требовали; некоторые из них начинали уже подумывать, не выгоднее ли поверить в невиновность Пиро, чем в его преступность, и с тех пор стали испытывать жестокую печаль при мысли о том, что, быть может, этот несчастный осужден несправедливо и, высоко подвешенный в своей клетке, искупает чужое преступление. «Я из-за этого по ночам не сплю», — говорил депутатам, представлявшим большинство, каждому по секрету, министр Гийомет, рассчитывая занять место своего начальника.
Эти благородные законодатели свалили правительство, и на место Робена Медоточивого президент республики назначил присяжного республиканца с роскошной бородой — некоего ла Тринитэ[186], который, подобно большинству пингвинов, ровно ничего не понимал в деле Пиро, но считал, что в дело это, по правде говоря, слишком уж суются монахи.
Генерал Греток, перед тем как покинуть министерский пост, дал последние наставления начальнику Генерального штаба Пантеру.
— Я ухожу, а вы остаетесь, — оказал он, пожимая ему руку. — История с Пиро — мое детище; передаю ее теперь вам, она достойна вашей любви, она прекрасна. Помните, что ее красота требует тени, ей нравится тайна, и она не любит сбрасывать покровы. Щадите ее стыдливость. Уж и так слишком много нескромных взглядов оскверняло ее прелести… Вы хотели доказательств, Пантер, и вы их получили. У вас их много, слишком много. Предвижу наглые попытки вмешательства и настояния опасного любопытства. На вашем месте я изорвал бы все эти бумаги в клочки. Поверьте мне: лучший способ доказательства — не иметь доказательств. Тогда никто и оспаривать их не будет.
Увы, генерал Пантер не оценил всей мудрости этих советов. Будущее слишком хорошо подтвердило проницательность Гретока. Не успел ла Тринитэ занять пост премьера, как тотчас же затребовал к себе материалы по делу Пиро. Но военный министр его Пениш[187] отказался представить их из высших соображений национальной безопасности, доверительно сообщив ему, что одни только материалы, находящиеся под охраной генерала Пантера, составляют самый обширный архив на свете. Ла Тринитэ изучил процесс как мог и, даже не расследовав его досконально, все-таки заподозрил в нем нарушение законности. Тогда, пользуясь своими правами и прерогативами, он отдал приказ о его пересмотре; в ответ на это военный министр Пениш тут же обвинил его в оскорблении армии и в измене родине и швырнул ему свой портфель. Назначили другого министра, который вел себя точно так же; его сменил третий, последовавший примеру двух первых; и все следующие, до семидесятого включительно, действовали, как их предшественники, — так что почтенному ла Тринитэ оставалось только стонать под ударами доблестных портфелей. Семьдесят первый военный министр, Ван-Жюлеп[188], остался при исполнении своих обязанностей не потому, чтобы расходился со столь многочисленными и благородными своими коллегами, но потому, что они дали ему поручение великодушно предать председателя Совета министров, покрыть его стыдом и позором и обратить пересмотр дела Пиро к вящей славе Гретока и удовлетворению антипиротистов, к выгоде для монахов и на пользу реставрации принца Крюшо.
Генерал Ван-Жюлеп, обладая высокими военными дарованиями, не был наделен достаточно гибким умом, чтобы пользоваться хитроумными способами и изощренными приемами Гретока. Он думал, подобно генералу Пантеру, что нужны осязаемые улики против Пиро, и чем больше, тем лучше, так что, сколько их ни собрать, всегда будет мало. Он высказал эти мысли своему начальнику Генерального штаба, а тот, разумеется, отнюдь не склонен был возражать.
— Наступает такое время, Пантер, — сказал министр, — когда нам потребуются обильные и сверхобильные доказательства!
— Слушаюсь, генерал, — ответил Пантер. — Я немедленно пополню свой архив.
Через полгода доказательства против Пиро занимали два этажа военного министерства, под тяжестью документов провалился пол, и хлынувшая бумажная лавина раздавила двух начальников отделения, четырнадцать столоначальников и шестьдесят письмоводителей, занятых в нижнем этаже разработкой вопроса о новом образце гетр для егерских полков. Пришлось подпереть стены обширного здания. Прохожие с изумлением смотрели на огромные бревна, чудовищные подпоры, которые были наклонно уставлены в некогда великолепную фасадную стену, ныне рассевшуюся и шаткую, и загромождали улицу, мешая движению экипажей и пешеходов и служа препятствием для автобусов, разбивавшихся о них в лепешку вместе со своими пассажирами.
Судьи, вынесшие обвинение Пиро, были в сущности не судьи, а военные. Судьи, вынесшие обвинение Коломбану, были действительные судьи, но судьи мелкие, облаченные в старые черные балахоны, как церковные подметальщики, — жалкие судьи, тощие от голода судьишки. Над ними возвышались великие судьи, в красных тогах и горностаевых мантиях. Стяжавшие известность своими знаниями и глубиной суждения, они заседали в суде, при одном упоминании которого возникала картина, говорившая о грозной власти: кассационный суд обладал правом пресекать судебные решения, а потому представлялся в виде огромной секиры, нависшей над приговорами и решениями всех других инстанций.
Один из этих великих судей в красном, составлявших высшее судилище, г-н Шоспье, вел тогда скромную и спокойную жизнь в алькском предместье. Он был чист душою, честен сердцем и справедлив рассудком. Каждый день, окончив изучение судебных дел, он играл на скрипке и поливал свои гиацинты. По воскресеньям он обедал у соседок, девиц Эльбивор[189]. Г-н Шоспье был стар, но это был приятный и бодрый старик, и друзья восхищались его добродушным характером.
185
Шоспье (франц. Chaussepied) — «Обуй ногу».
186
Ла Тринитэ (франц. la Trinite) — троица.
187
Пениш (франц. peniche) — лодка.
188
Ван Жюлеп — имя, образованное от франц. julep— прохладительное питье.
189
Эльбивор — фамилия, созвучная с франц. herbivore — жвачное животное.