Имеются веские основания, утверждала газета, приписывать ему немало краж, причем совершены они поразительно ловко.
Весь город говорил о Пютуа. Потом прошел слух, что он арестован и сидит в тюрьме. Вскоре выяснилось, что за него приняли какого-то книгоношу по фамилии Ригобер. За отсутствием улик, этого человека освободили после четырнадцати месяцев предварительного заключения. Пютуа так и не могли обнаружить. У госпожи Корнуйе случилась новая кража, еще более наглая, чем первая. Из буфета пропали три серебряных ложечки.
Она узнала в этом руку Пютуа, велела навесить цепь на дверь своей спальни и лишилась сна.
В десять часов Полина ушла к себе в комнату, и мадемуазель Бержере сказала брату:
— Не забудь рассказать, как Пютуа соблазнил кухарку госпожи Корнуйе.
— Я уже думал об этом, — ответил сестре г-н Бержере, — это самое интересное место, и его никак нельзя пропустить. Но рассказывать надо все по порядку. Полиция усердно разыскивала Пютуа и не находила. Когда заговорили о том, что он неуловим, для каждого стало делом чести найти его; хитрецам это удавалось. А так как в Сент-Омере и его окрестностях хитрых людей хоть отбавляй, то Пютуа видели в одно и то же время и на улице, и в поле, и в лесу. Таким образом возникла еще одна черта его личности. Ему приписали дар быть вездесущим, что обычно свойственно народным героям. Человек, способный мгновенно преодолевать любое пространство и появляться там, где его меньше всего ждут, действительно пугает. Пютуа стал пугалом в Сент-Омере. Госпожа Корнуйе, глубоко убежденная, что Пютуа своровал у нее три дыни и три чайных ложки, жила в постоянном страхе, забаррикадировавшись у себя в «Усладе». Засовы, решетки, замки — все казалось ей ненадежным. Пютуа был в ее представлении ужасающе неуловимым существом, проходящим сквозь запертые двери.
Одно событие в доме удвоило ее страх. Кто-то соблазнил кухарку, и та уже больше не могла это скрывать, только упорно отказывалась назвать соблазнителя.
— Ее звали Гудулой, — сказала Зоя.
— Ее звали Гудулой, и все считали, что от опасностей любви эту женщину охраняет ее борода, довольно длинная и раздвоенная. Внезапно выросшая борода когда-то действительно послужила охраной девственности для святой королевской дочери[93], которую так почитают в Праге. Добродетели Гудулы не оберегла даже ее многолетняя борода. Госпожа Корнуйе потребовала от Гудулы назвать того, кто воспользовался ее слабостью и затем бросил ее. Гудула проливала потоки слез, но молчала. Не помогли ни просьбы, ни угрозы. Госпожа Корнуйе произвела сложное и тщательное расследование. Прибегая ко всяким хитростям, она долгое время расспрашивала соседей, соседок, разносчиков, железнодорожного сторожа и полицейских, но ничто не наводило ее на след виновного. Снова попыталась она добиться признания Гудулы: «Для вас же лучше, Гудула, сказать, кто это». Гудула молчала. Вдруг госпожу Корнуйе осенило: «Пютуа!» Кухарка плакала и не отвечала. «Это — Пютуа! Как я раньше не догадалась? Это — Пютуа! Ах, несчастная, несчастная!»
И госпожа Корнуйе осталась при убеждении, что Пютуа — отец кухаркиного ребенка. Все в Сент-Омере, от председателя суда до собачонки фонарщика, прекрасно знали Гудулу и ее корзинку. Весть о том, что Пютуа ее соблазнил, изумила, восхитила и развеселила весь город. Пютуа стяжал славу наподобие чемпиона по кеглям или соблазнителя одиннадцати тысяч дев. Самых незначительных поводов оказалось достаточно, чтобы признать его отцом нескольких ребят, которые появились на свет в том же году, хоть смело могли и не появляться, принимая во внимание, что за удовольствие ожидало их в жизни и что за радость доставило матерям их рождение. Среди его жертв называли служанку трактирщика Марешаля из «Свидания рыбаков», разносчицу хлеба и маленькую горбунью, только разочек поговоривших с Пютуа и уже заполучивших себе младенца. «Чудовище!» — восклицали кумушки.
А Пютуа, незримый сатир, угрожал в Сент-Омере непоправимыми бедами всему молодому женскому населению, хотя старожилы не помнят, чтобы когда-либо прежде здешние женщины проявляли склонность к беспокойным порывам.
Распространив таким образом свою деятельность на город и его окрестности, Пютуа по-прежнему множеством невидимых нитей был связан с нашим домом. Он проходил мимо нашей двери и, как полагали, иногда перелезал через ограду нашего садика. В лицо мы его никогда не видели. Но мы постоянно узнавали его тень, голос, следы его ног. Не раз, в сумерки, мы как будто видели его спину где-нибудь на повороте дороги.
С моей сестрою и со мной он держался несколько по-особому. Все такой же скверный и зловредный, с нами он становился ребячливым и очень наивным. Он делался менее обыденным и, смею думать, более поэтичным. Он входил в круг простодушных детских представлений. То это был людоед, то рождественский дед или песочный человек, приходящий по вечерам к детям, чтобы запорошить им глаза. Это не был домовой, по ночам озорующий в конюшне и связывающий хвосты жеребятам; но, не обладая чисто деревенским складом и очарованием домового, он был такой же проказник и подрисовывал чернильные усы куклам моей сестры. Лежа в своих кроватках, мы, перед тем как заснуть, прислушивались к нему: он вопил на крыше с котами, лаял с собаками, наполнял вздохами подполье, подражал на улице пению загулявших пьяниц.
Пютуа стал нам близок и постоянно был у нас на уме, потому что о нем говорили все окружающие нас предметы. Зоины куклы, мои школьные тетрадки, в которых он так часто спутывал и пачкал страницы, садовая ограда, над которой по вечерам как будто светились красные угольки его глаз, голубая фаянсовая ваза, разбитая им как-то зимней ночью, если только она просто не раскололась от мороза; деревья, улицы, скамейки — все напоминало нам Пютуа, нашего Пютуа, детского Пютуа, существо домашнее и мифическое. Если говорить об изяществе и поэтичности, то ему было далеко и до самого тупого сатира, до самого неповоротливого фавна Сицилии или Фессалии. Но что ни говори, он был полубог.
Другим представлялся Пютуа нашему отцу: для него он был символичным и философичным.
Отец испытывал большую жалость к людям. Но особого ума он у них не находил, и их заблуждения, если они не были жестокими, забавляли и смешили его. Вера в Пютуа заинтересовала его, как наглядный образец и обобщение всех человеческих верований. Любитель поиронизировать, насмешник, он говорил о Пютуа, как о вполне реальной личности. И подчас говорил так убежденно, с такими подробностями, что удивленная мама простодушно спрашивала его: «Кажется, друг мой, ты говоришь совершенно серьезно, но ты же знаешь…»
Он важно отвечал: «Весь Сент-Омер верит в существование Пютуа. Плохим бы я был гражданином, если бы пошел против этого. Надо трижды подумать, прежде чем посягнуть на малейшую частицу общих верований».
Подобную щепетильность мог проявлять только исключительно порядочный человек. По сути, отец был последователем Гассенди. Свое личное мнение он согласовывал с мнением общественным, веря, как и все сент-омерцы, в существование Пютуа, и только не соглашался признать его прямое участие в краже дынь и обольщении кухарок. Иначе говоря, он соглашался с тем, что есть какой-то Пютуа, дабы быть хорошим сент-омерцем, и обходился без Пютуа при объяснении городских происшествий. В данном случае, как и всегда, он поступал и умно и корректно.
Что касается мамы, то она немного корила себя за выдумку о Пютуа, и не без оснований. Ведь Пютуа порожден был ее ложью, так же как Калибан порожден был ложью поэта. Конечно, эти проступки сравнивать нельзя, и моя мать повинна меньше, чем Шекспир. И все-таки она была испугана и смущена, видя, как ее невинная ложь стала безмерно расти, как ее вздорная выдумка, стяжав такой чудовищный успех, молниеносно распространилась по всему городу и грозила распространиться на целый мир. Как-то раз она даже побледнела, боясь, что ее измышление сейчас воочию предстанет перед ней. В тот день новая служанка, взятая из других мест, вошла в комнату и сказала, что какой-то человек спрашивает барыню. Он говорит, что пришел по делу. «Кто он такой?» — «Человек в блузе, с виду батрак». — «Он назвал себя?» — «Да, барыня». — «Ну! Как же его зовут?» — «Пютуа». — «Он вам сказал, что его зовут…» — «Пютуа, барыня». — «Он здесь?» — «Да, барыня. Ждет на кухне». — «Вы его видели?» — «Да, барыня». — «Что ему надо?» — «Он мне сказал, что скажет только барыне». — «Пойдите спросите еще раз».
93
…святой королевской дочери… — Имеется в виду средневековая католическая легенда о христианской мученице, королевской дочери Либорате, которая, желая избегнуть ненавистного брака с язычником, вымолила себе у бога бороду. Разгневанный отец велел ее распять.