Шевалье вышел за ней следом в коридор, спустился по артистической лестнице и догнал ее у швейцарской.

— Фелиси, давай пообедаем сегодня вместе где-нибудь в кабачке. Для меня это будет такою радостью! Хочешь?

— Вот еще что выдумал? Нет, конечно!

— Почему ты не хочешь?

— Оставь меня в покое, ты мне надоел.

Она хотела уйти. Он удержал ее.

— Я так тебя люблю! Не мучай меня.

Она подошла к нему вплотную и, презрительно вздернув верхнюю губу, прошипела сквозь зубы:

— Кончено, кончено, кончено! Слышишь. Ты мне поперек горла встал.

Тогда он сказал очень мягко, очень серьезно:

— Мы разговариваем сейчас в последний раз. Слушай, Фелиси, я должен тебя предупредить, пока не произошло катастрофы. Я знаю, насильно мил не будешь. Но я не хочу, чтобы ты любила другого. В последний раз советую тебе не встречаться больше с господином де Линьи. Я не позволю, чтобы ты принадлежала ему.

— Ты не позволишь, ты? Жаль мне тебя!

Он ответил еще мягче:

— Сказал и сделаю. Того, что хочешь, всегда, добьешься; только надо уметь хотеть.

V

Придя домой, Фелиси разрыдалась. Перед глазами у нее стоял Шевалье, словно моливший о милостыни. Такой жалобный голос и такое страдальческое выражение лица она встречала у измученных нищих, когда ехала в Антибы к богатой тетке, куда ее увезла на зиму мать, опасавшаяся за ее легкие. Фелиси презирала в Шевалье именно эту его мягкость и спокойствие. Но ее мучило воспоминание о его лице и голосе. Она не могла есть. У нее сжималось горло. Ей не хватало воздуха. Вечером смертельная тоска стеснила ей грудь, и она испугалась, что умрет. Она уже два дня не видалась с Робером и подумала, что поэтому так изнервничалась. Было девять часов. Она решила, что застанет его еще дома, и надела шляпку.

— Мама, мне сегодня вечером опять надо в театр. Я ухожу.

Из уважения к матери она прибегала к таким туманным объяснениям.

— Ступай, девочка, только возвращайся не слишком поздно.

Линьи жил с родителями в прелестном особняке на улице Берне, где у него была отдельная квартирка в мансарде с круглыми окнами, которую он называл своим «Версалем». Фелиси попросила швейцара сказать Роберу, что его дожидаются на улице в экипаже. Линьи не любил, чтобы в родительском доме его посещали женщины. Его отец, дипломат, сделавший карьеру, был очень занят внешними делами Франции и жил в полном неведении того, что творится у него дома. Но г-жа де Линьи строго следила за тем, чтобы у них в семье соблюдались приличия. И сын старался удовлетворять ее требования, которые касались только внешней формы и не затрагивали сущности. Она нисколько не мешала ему любить, кого он хочет, и только в минуты особой откровенности намекала, что молодому человеку полезно более близкое знакомство с дамами общества. Поэтому Робер отклонял визиты Фелиси на улицу Берне. Он снял на бульваре Вилье небольшой домик, где они могли спокойно встречаться. Но на этот раз, после двух дней, проведенных вдали от нее, он очень обрадовался ее нежданному визиту и сейчас же вышел на улицу.

В экипаже они сидели, тесно прижавшись друг к другу, лошаденка не спеша трусила по улицам и бульварам, сквозь сумрак и снег, и мгла окутывала их любовь.

— До завтра, — сказал он, когда они подъехали к ее дому.

— Да, до завтра, на бульваре Вилье. Приходи пораньше.

Он подал ей руку, чтоб помочь выйти из экипажа. Вдруг она откинулась назад.

— Вон там, вон там! Под деревьями… Он нас видел… Он нас поджидал.

— Кто?

— Мужчина… незнакомый мужчина.

Она узнала Шевалье.

Она вышла из экипажа и, прячась под шубу Робера, дождалась, пока откроют дверь. Но и потом она не отпустила его.

— Робер, проводи меня наверх. Я боюсь.

Немного досадуя, поднялся он за нею по лестнице. Шевалье ждал Фелиси до часу ночи, коротая время с г-жой Нантейль в тесной столовой, которую украшали доспехи Жанны д'Арк. Потом он спустился вниз и сторожил ее на улице; увидев остановившийся у крыльца экипаж, он спрятался за дерево. Шевалье был уверен, что она вернется с Линьи; но, когда он увидел их вместе, ему показалось, будто разверзлась земля, и, чтоб не упасть, он схватился за ствол. Он дождался Линьи; увидел, как тот вышел из дому и, запахнувшись в шубу, направился к экипажу. Шевалье шагнул к нему, остановился, а затем быстро пошел по бульвару.

Он шел, подгоняемый дождем и ветром. Ему стало жарко, он снял шляпу и с удовольствием почувствовал на лбу холодные капли. В его сознании смутно отражались мелькающие мимо дома, деревья, стены, огни; он шел, погруженный в думы.

Сам не зная, как он туда попал, Шевалье очутился на почти незнакомом ему мосту, посреди которого стояла огромная женская статуя. Теперь он был спокоен, он принял решение. Его уже давно волновала одна мысль, но теперь она засела у него в мозгу, как гвоздь, и захватила его целиком. Он даже не вникал в нее. Он холодно соображал, как лучше осуществить задуманное. Он шел куда глаза глядят, поглощенный своей мыслью, рассеянный, спокойный, как математик.

На мосту Искусств он заметил, что к нему пристала собака, большая лохматая дворняга с бесконечно грустными ласковыми глазами. Он заговорил с ней:

— У тебя нет ошейника, ты несчастна. Ничем не могу тебе помочь, бедняга.

В четыре часа утра он очутился на проспекте Обсерватории. Увидев знакомые дома на бульваре Сен-Мишель, он почувствовал щемящую боль и быстро повернул обратно к Обсерватории. Собака отстала. Около Бельфорского льва Шевалье остановился перед глубокой канавой, пересекавшей дорогу. У насыпи под брезентом, натянутым на четыре колышка, сидел перед жаровней старик. Уши его шапки из кроличьего меха были спущены; огромный нос пылал. Он поднял голову, слезящиеся глаза при отблеске пламени казались сплошь белыми, без радужной оболочки. Он набивал маленькую трубку дешевым табаком, смешанным с хлебными крошками; табаку не хватило и на полтрубки.

— Угостить табачком, старик? — спросил Шевалье, протягивая ему кисет.

Старик ответил не сразу. Он соображал туго и не привык к вежливому обращению. Наконец он открыл беззубый рот.

— Отказываться не приходится, — сказал он.

И приподнялся. Одна нога у него была обута в старый башмак, другая обмотана тряпкой. Он принялся медленно набивать трубку своими корявыми пальцами. Шел мокрый снег.

— Можно? — спросил Шевалье.

И подлез под брезент к старику. Время от времени они перекидывались словом, другим.

— Отвратительная погода!

— По времени и погода. Зима — она суровая. Летом лучше.

— Так вы ночным сторожем работаете, приятель?

Старик отвечал на вопросы охотно. Сперва в горле у него что-то долго негромко свистело и булькало, и только потом раздавались слова:

— Сегодня одно, завтра другое делаю. Я за всякую работу берусь.

— Вы не парижанин?

— Я родом из Крезы. Работал землекопом в Вогезах. Я сбежал в тот год, как туда пруссаки и всякие другие народы пришли…[20] Ты, парень, может, слыхал про прусскую войну?

Он долго молчал, потом спросил:

— Ты что же это, парень, без работы валандаешься? В мастерскую не идешь?

— Я драматический актер, — сказал Шевалье.

Старик не понял и спросил:

— Мастерская-то твоя где?

Шевалье захотелось похвастаться.

— Я играю на сцене в большом театре, — сказал он. — Я один из главных актеров «Одеона». Вы слыхали про «Одеон»?

Сторож покачал головой. Он не слыхал про «Одеон». После очень долгого молчания он опять открыл свой беззубый рот:

— Так, так, парень, ты, значит, гуляешь. Не хочешь обратно в мастерскую? Верно ведь?

Шевалье ответил:

— Почитайте послезавтра газету. Там будет напечатана моя фамилия.

Старик постарался понять смысл его слов; но это было ему не под силу, он отказался от такой задачи и вернулся к своим привычным думам:

вернуться

20

… в тот год, как туда пруссаки и всякие другие народы пришли… — то есть в 1870 г., когда началась франко-прусская война.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: