Когда говорят, что жизнь — благо, и когда говорят, что она — зло, в обоих случаях говорят бессмыслицу. Надо говорить, что она благо и зло одновременно, так как благодаря ей — и только ей одной. — мы имеем понятие о благе и зле. Правда заключается в том, что жизнь восхитительна и ужасна, очаровательна и страшна, сладка и горька: она — все. С ней дело обстоит так же, как с Арлекином доброго Флориана[192]: один утверждает, что она красная, другой — что синяя, и оба правы, так как она и красная, и синяя, и всех цветов. Вот на чем нам всем можно было бы сойтись и помирить сцепившихся философов. Но мы так устроены, что хотим во что бы то ни стало заставить других чувствовать и мыслить, как мы, и не позволяем ближнему веселиться, когда нам грустно.

* * *

Зло необходимо. Без него не было бы и добра. В зле — единственный смысл существования добра. В чем состояло бы мужество, если б не было опасности, и сострадание, если б не было боли?

Что сталось бы с преданностью и самопожертвованием среди всемирного благополучия? Можно ли представить себе добродетель без порока, любовь без ненависти, красоту без безобразия? Именно благодаря злу и страданию можно жить на земле и жизнь стоит того, чтобы прожить ее. Поэтому не следует очень уж бранить черта. Это великий художник и великий ученый: он смастерил по меньшей мере добрую половину мира. И эта половина так плотно пригнана к другой половине, что ей невозможно нанести ущерба, не повредив в такой же мере и вторую. Каждому уничтоженному пороку всегда соответствовала какая-нибудь добродетель, тоже с ним погибающая. Как-то раз на деревенской ярмарке я имел удовольствие присутствовать на представлении марионеток, изображавших жизнь великого подвижника св. Антония. Это было зрелище, превосходившее философской глубиной Шекспира и драмы г-на д'Эннери[193]. О, как верно оценивается там одновременно и благость божия и благость дьявола!

Сцена представляет страшную пустыню, которая, однако, скоро наполнится ангелами и демонами. Действие, развиваясь, вызывает в сердцах ощущение обреченности, порождаемое симметричным вмешательством демонов и ангелов, а также поведением действующих лиц, руководимых невидимой рукой с помощью нитей. Однако, когда св. Антоний, окончив молитву, еще коленопреклоненный, поднимает чело свое, ставшее от долгих простираний на камне мозолистым, словно верблюжье колено, и, возведя воспаленные от слез глаза, видит перед собой царицу Савскую[194] в золототканных одеждах, с улыбкой простирающую к нему объятия, вздрагиваешь, боишься, как бы он не уступил ее чарам, созерцаешь с безумной тревогой зрелище его смятения и тоски.

Мы все узнаем себя в нем, и, когда он одерживает победу, все мы участвуем в торжестве. Это победа всего человечества в вечной борьбе. Св. Антоний только потому и великий святой, что он не поддался чарам царицы Савской. Но тогда необходимо признать, что, подсылая к нему эту прекрасную особу, прячущую свое раздвоенное копыто под расшитым жемчугами длинным платьем, дьявол сделал дело, нужное для святости отшельника.

Так представление марионеток укрепило во мне мысль о том, что зло необходимо добру и дьявол нужен для нравственной красоты мира.

* * *

Я нередко обнаруживал у ученых детскую чистоту сердца, и в то же время на каждом шагу встречаешь невежд, которые считают себя центром вселенной. Увы, каждый из нас со своей точки зрения — центр мироздания. Это всеобщая иллюзия. Ни один подметальщик улиц от нее не свободен. Она внушается ему его собственными глазами, взгляд которых, округляя небесный свод над его головой, помещает его самого как раз в самом центре неба и земли. Самообман этот, быть может, несколько поколеблен у того, кто много размышлял. Смирение, редкое среди образованных, встречается еще реже среди неучей.

* * *

Философская теория мироздания похожа на само мироздание, как глобус, на который нанесены одни только долготы и широты, был бы похож на землю. Метафизика замечательна в том отношении, что отнимает у мироздания все, что оно имеет, и придает ему то, чего оно не имело, — бесспорно чудное занятие, игра, гораздо более эффектная и достославная, чем шашки и шахматы, но в конце концов — того же характера. Мир мыслимый сводится к геометрическим линиям, сплетение которых весьма забавно. Система, подобная Кантовой или Гегелевой, ничем существенно не отличается от тех карточных пасьянсов, с помощью которых женщины разгоняют тоску существования.

* * *

Можно ли, — подумал я, читая эту книгу[195], — так чаровать нас — не формами и красками, как это делает природа в редкие счастливые минуты, а маленькими знаками, заимствованными у языка? Эти знаки пробуждают в нас дивные образы. Вот где чудо! Прекрасный стих подобен смычку, проводимому по звучным фибрам нашего существа. Не свои — наши мысли заставляет поэт петь внутри нас. Повествуя нам о женщине, которую он любит, он восхитительно пробуждает у нас в душе нашу любовь и нашу скорбь. Он кудесник. Понимая его, мы тоже становимся поэтами, как он. Во всех нас, без исключения, хранится экземпляр каждого из наших поэтов, никому неизвестный и осужденный навеки исчезнуть со всеми своими вариантами в тот миг, когда мы перестанем что бы то ни было чувствовать. И неужели вы думаете, — мы любили бы так наших лириков, если б они говорили нам о чем-нибудь другом, кроме нас самих? Какое счастливое недоразумение! Даже лучшие среди них — эгоисты. Они думают только о себе. Они вложили в стихи свои только себя, а мы находим в этих стихах только нас. Поэты помогают нам любить: они только для того и нужны. И это — довольно удачное применение их восхитительного тщеславия. Вот почему с их строфами дело обстоит как с женщинами; совершенно бессмысленное занятие — расхваливать их: самая любимая всегда будет лучше всех. А настаивать, чтобы публика признала твою избранницу несравненной, к лицу скорее странствующему рыцарю, нежели человеку благоразумному.

* * *

Не знаю, правильно ли утверждает теология, что жизнь — испытание; во всяком случае, это не такое испытание, которому мы подвергались бы с нашего согласия. К тому же условия его определены недостаточно ясно. Наконец оно не для всех одинаково. В чем состоит жизненное испытание для детей, умирающих тотчас после рождения, для идиотов, умалишенных? На эти возражения уже давались ответы. Даются и теперь, но, надо думать, все не очень удачные, коли приходится отвечать столько раз. Жизнь не похожа на зал, где экзаменуют. Она скорее напоминает гончарную мастерскую, где изготовляются всевозможные сосуды неизвестного назначения, причем некоторые, треснувшие еще в форме, выбрасываются, не получив никакого применения, как негодные черепки. Другие же употребляются для целей нелепых или отвратительных. Эти горшки — мы.

* * *

Пьеру Веберу[196]

Судьба Иуды Искариота повергает в изумление. Ведь в конце концов этот человек явился исполнить пророчества: надо было, чтоб он предал сына божия за тридцать сребреников. И поцелуй предателя, так же как копье и досточтимые гвозди, явился одним из необходимых орудий страстей господних. Без Иуды чудо воскресения не совершилось бы и род человеческий не был бы спасен. Между тем среди богословов прочно утвердилось мнение, что Иуда проклят. Оно основано на следующих словах Христа: «Лучше ему было бы не родиться!» Мысль о том, что Иуда погубил душу свою, содействуя спасению мира, мучила многих христианских мистиков, и среди них — первого викария Парижского собора, аббата Эжже[197]. Этому священнослужителю с душой, исполненной сострадания, была невыносима мысль о том, что Иуда терпит вечные муки в аду. Он непрестанно думал об этом, и тревога его росла.

вернуться

192

Флориан Жан-Пьер-Кларис де (1755–1794) — французский писатель, автор пастушеских романов, басен и небольших комедий. В ряде комедий изображал Арлекина, традиционный персонаж итальянской комедии масок. Франс поместил в «Temps» статью о Флориане (10 июля 1887 г.), которую частично использовал для новеллы 1888 г. «Записки волонтера» (сб. «Перламутровый ларец»).

вернуться

193

д'Эннери Адольф-Филипп (1811–1899) — французский драматург; поставлял в сотрудничестве с другими авторами парижским бульварным театрам множество посредственных драм и мелодрам.

вернуться

194

Царица Савская — по библейской легенде, владычица Аравии. В апокрифических сказаниях — символ чувственных земных радостей и соблазнов.

вернуться

195

Можно ли, — подумал я, читая эту книгу… — фрагмент из острополемической рецензии Франса на книгу Э. Фаге «Литературные этюды о девятнадцатом веке» («Temps», 23 января 1887 г.).

вернуться

196

Пьер Вебер (1869–1942) — французский писатель и драматург.

вернуться

197

Аббат Эжже — один из самых известных последователей шведского мистика Сведенборга. Франс цитирует его книгу «Подлинный Мессия» (1829), в которой Эжже рассказывает о своих видениях в Соборе Парижской богоматери.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: