— Я ни в зуб ногой, — сокрушенно пожаловался Сенька Знаменскому.

— Будь спокоен, — ответил Пашка, — тебе обеспечена высокая оценка, потому что ты повторишь точно его собственные слова и выражения, не понимая ни бельмеса в них. Он будет польщен.

— Честное слово?

— Клянусь. Слушай меня. Он не профессор и в Ученом совете мишень для острот. И он пыжится изо всей силы казаться ученым эрудитом, не имея для этого ни малейших данных. Был учителишкой гимназии, им и останется, хотя и усвоил кантианскую фразеологию. Он усвоил уже и манеру немецкого профессора читать свою дисциплину и иметь свою теорию. У немцев каждый доцент имеет свою теорию и хочет быть первым в своей среде последователей, которых чаще всего насчитывается трое: жена, тесть и приятель, друг дома, который у него обедает по бедности. Вот и Миртов. Как только ты произнесешь его формулировку, у него начнет отчаянно колотиться сердце, он замрет от восторга, перехватит твою речь и начнет сам тараторить. Ты только его не перебивай, а слушай да кивай головой. Говорить он будет долго, не меньше часа, а когда устанет, поглядит на часы и поставит тебе высший балл…

Оно так и вышло. Миртов, сидя в мягком кресле и дымя папиросой, спросил его:

— Расскажите о характере общих понятий.

— Каждое общее понятие отличается особым характером своих разветвлений, и только взгляд, брошенный на способ индивидуализации, завершает познание основного начала, — без запинки одним духом выпалил Сенька.

Миртов откинулся в кресле (ноги его не доставали до полу и болтались в узких брючках), весь просиял и потер от удовольствия руки.

— Теперь вы мне ответьте из раздела автономных эстетических ценностей. Как найти критерий прекрасного, критерий ценности?

— Принцип ценности, — подхватил Пахарев, — принцип ценности… — и отбарабанил по записям Знаменского Пашки.

— Как можно судить об ошибках всех некритических философских направлений, которые пытаются устранить детерминистическую точку зрения и поколебать закон причинности? — спросил профессор.

И Пахарев уже был готов к извержению затверженной формулировки:

— Если бы в субъекте могли беспричинно возникать новые ряды процессов, то все человечество было бы ввергнуто в водоворот ужаса, ибо у каждого в отдельности и у всех вместе исчезла бы уверенность в себе и в его окружающих.

Сенька попал в самую точку. Над оформлением этой мысли Миртов немало потрудился, и она казалась ему наисовершеннейшей. Он смотрел на Сеньку с умилением матери, следящей за первыми шагами ребенка.

Профессор прошелся по ковру на своих высоких каблучках, не в состоянии разом побороть своего восхищения перед самим собой, и сунул окурок мимо пепельницы в стакан недопитого чая, что при его образе жизни и привычках было предосудительной оплошностью.

Потом психолог молча протянул руку за зачетной книжкой и поставил Сеньке высший балл, а расписался самыми изощреннейшими завитушками, заняв соседние две или три графы, предназначенные для подписей прочих экзаменаторов.

— Отлично, превосходно, великолепно, многоуважаемый Семен Иваныч. Ваш ум изрядно натренирован на философских абстракциях и свидетельствует о громадных потенциальных возможностях.

Психолог пожал Сеньке руку крепко и дружелюбно, проводил его на лестницу и все восхищался ответами студента, показавшего глубокое понимание проблем творчества.

Эпизод этот, случайный в жизни Пахарева, осел в его памяти неизгладимым впечатлением. Он задержал Пахарева на мысли о том, какую иной раз роль в судьбе людей играет вовремя сказанная, хоть и неосмысленная, но правильно затверженная чужая мысль. Но это же самое убеждение явилось причиной нового заблуждения.

Зильберов слыл оригиналом, да, вероятно, и был таким. Слава богу, не все люди вырастают одинаковыми. Но он-то уж очень резко отличался ото всех и бытом, и методикой труда, и манерой мыслить и выражаться. О нем слагались в институте целые циклы анекдотов, варьировались, обрастали деталями. Анекдоты эти передавались младшим по наследству, так что каждый из студентов, оканчивающих институт, обязательно выносил из него остроумные истории о чудаке профессоре.

В них всегда высмеивалась его рассеянность, доходящая до анекдотичности. Так, например, передавали, что он настолько углублялся в свой предмет, что в это время не узнавал никого из окружающих. Однажды к нему в кабинет института зашла с рынка жена. Профессор решал задачу по физике.

Вдруг он поднял голову и сказал, протирая очки:

— А знаете, мадам, я вас где-то видел.

И как ни в чем не бывало продолжал решать задачу.

Студенты иногда сердились на его излишнюю строгость и каверзные вопросы на зачетах, но никогда никто не отозвался о нем плохо. За справедливую строгость, за глубокую эрудицию, за преданность науке молодежь все прощает.

Студентам он прививал принципиальность и инициативу мысли. Он приучал выражаться верно и точно. Он всегда становился поодаль от кафедры, когда читал лекцию, чтобы разрушить привычку к раз и навсегда установленной форме. На зачетах он задавал вопросы, поражавшие своей неожиданностью и на первый взгляд казавшиеся совершенно бессмысленными. Но только при работе ума они открывали дверь в те или иные законы природы и с ослепительной ясностью объясняли их.

Зильберов читал филологам-первокурсникам «Классификацию и методологию наук».

Пахарев не представлял ни специфики, ни объема, ни предмета этой науки. Но он был спокоен:

«Имелся уже опыт сдачи таких зачетов. Не робей, Сенька!»

Зильберов принимал зачеты у себя на дому, в кабинете. Пахарев увидел физические приборы, шкафы с книгами на иностранных языках и сидящего у ночной лампы профессора, серьезного и непроницаемого. Но студенту казалось, что профессор ему ясен до дна.

Профессор спросил:

— Как можно классифицировать науки?

Пахарев смело отчеканил:

— Риккерт и Виндельбанд делят науки на генерализующие и идеографические.

Точно не слушая его, профессор опять спросил:

— Тогда скажите, как можно классифицировать марки?

— Почтовые?

— Хотя бы.

Пахарев опешил и стал мучительно думать.

«Чудачества начинаются», — промелькнуло в голове.

Он никогда не классифицировал марки. Да и к чему это?

— Я слышал о филателистах и даже знал их. Но самому заниматься этой глупостью не приходилось, — ответил он.

Потом ему пришли на ум некоторые мысли, и он осмелел.

— Впрочем, я знаю, что животных классифицируют по классам, классы делятся на роды, роды на виды, виды на подвиды, а как можно классифицировать марки, я об этом не знаю. Да и в лекциях ваших об этом не говорилось.

Профессор откинулся на спинку кресла и поглядел на студента в упор.

— Ведь вы пришли экзаменоваться по вопросу классификации наук. Классифицировать науки труднее, чем марки. Не так ли?

— Пожалуй, так.

— Ну вот и расскажите, как вы их будете классифицировать?

Пахарев думал:

«Что он от меня хочет? Старик просто блажит? Ну, подури, подури немного».

— Вот вам марки, — профессор высыпал перед ним марки разной величины, разных стран, разного цвета. — Попробуйте расклассифицируйте их.

Пахарев разложил марки по странам на разные кучки.

— Почему? — спросил профессор.

— Так удобнее во всех отношениях.

— Удобное? Значит, в основе вашего деления лежит цель? И характер классификации зависит от цели?

Пахарев молчал, он никогда не думал про это.

— А если дать разложить их дошкольнику? Как, вы думаете, разложит он их?

— Я думаю, он разложит их, сообразуясь со своим понятием значимости вещей: по величине или по цвету.

— Совершенно верно. Именно так укладывает моя домработница разбросанные в кабинете у меня книги. Она укладывает маленькие с маленькими, толстые с толстыми, непереплетенные с непереплетенными. Вот поглядите.

Он подвел Пахарева к этажерке, на которой были уложены именно так книги абсолютно разного содержания: философского, научного, литературно-художественного.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: