Студентам уменьшили в это время хлебный паек и порцию похлебки. А тут, как на грех, заболел преподаватель латинского языка. Он был вдовец, жил с кучей малолетних детей, разутых и голодных. Студенты и в пользу его отчислили трехдневный паек, так что Сенька дней пять жил на одной похлебке; впрочем, не один он. Тот, кто никогда не голодал, не может и представить себе ужасных мук голода, когда ни на один момент не прекращается зов желудка, мутнеет разум, воображением овладевают картины еды, и надо развить в себе невероятную силу сопротивления, чтобы не оказаться целиком у них в плену. Пахарев легко переносил голод, никогда из-за этого не терял бодрости и веселого вида. Сознание исполненного долга придавало ему силы. Только одно обстоятельство все время, как ни старался он от него отмахнуться, не выходило у него из головы. Отчисление в пользу голодающих было абсолютно добровольным: всякий отрывал от своей карточки талон и бросал в шапку. Фамилии жертвователей не фиксировались. От Пахарева не укрылось, что Пров Гривенников на виду у всех бросил в шапку всю месячную хлебную карточку — целиком.

Он молодцевато огляделся кругом и вызвал единодушное одобрение комиссии.

Негоже хвалиться великодушием и бравировать перед фактом глубокого несчастья России. Не надо выбегать вперед, размахивая руками; чувство к родине священно, интимно, молчаливо, целомудренно, как к матери, как к жене. Этим чувством не хвалятся, его не афишируют… Хороша жертва, идущая от сердца и проявляющаяся при скудости средств. Жертва от избытка — не жертва, а самореклама. Жизнь выучила Семена Пахарева интуитивно чувствовать житейскую правду.

Эта мысль не давала ему покоя. Работа в низовых звеньях революционных органов власти в условиях небывалых, в условиях острейшей классовой борьбы невольно толкала на путь анализа людских характеров и поступков. На другой же день он заявился в профком и навел справки о Гривенникове. Пров Гривенников был членом кустарной заволжской артели по выделке хохломской расписной посуды. Поступил в институт осенью, снимает частную квартиру, исправно посещает лекции, среднего образования не имеет, а учился до этого на курсах промкооперации. Вообще в его биографии было много сходного с биографией самого Сеньки. Они оба пришли из захолустья, с Волги, из мужицких гнезд, обоих жизнь мяла на низовой работе, оба хаживали в деревенских полушубках, окали и читали запоем книги. Однако Гривенников короткого знакомства с Пахаревым не только не добивался, но явно избегал. Интуиция подсказывала Сеньке, что это неспроста. Основной чертой Гривенникова была основательность, солидность во всем. Все на нем было крепко сшито, выглядело добротно. Кожаные сапоги из первосортной юфти выделаны на века, брюки из старинного кастора — за целую жизнь не износишь, шуба из тугих романовских овчин черной дубки, крытая сукном, с каракулевым воротником, шапка пыжиковая. Так обряжались заволжские купцы и биржевые маклеры. Ходил он с кожаной сумкой на боку, в которой держал книги, тетради, табак и холодную закуску: ситный хлеб, сало, буженину — неслыханное по тем временам дело. Лекции он, казалось, тщательно записывал, но однажды ненароком Пахарев увидел, что тот записывает не исторические факты, а выручку:

От возчиков хохломского изделия — 10 000 руб.

На магарыч — 10 000 руб.

Возвращенные долги — 20 000 руб.

Гривенников держался особняком, на дерзости отвечал скромной учтивостью, ни на кого не сердился и всем предлагал орехи и папиросы. Свою кондовую фразеологию он старался разбавлять искаженными учеными словечками: «константировать», «сынкцуонировать», которые выписывал из словаря иностранных слов. Все о Прове отзывались только с похвалой, разбавленной чуть-чуть снисходительной усмешкой.

— Пров — обходительный, услужливый парень.

— Пров — сермяжная Русь, чернозем, неловко скроен, да крепко сшит.

— Пров, о! Он молодец, на ходу подметку срежет…

В общем, всем угодил. Но один раз Пахарев услышал, как Гривенников отчитывал Нефедыча, который уронил его тяжелую шубу.

— Ставлю на вид за возражение мне и высказывание своего мнения, — пробасил Гривенников. — В случае повторения воспоследствуют более строгие меры. Я гарантирую тебе взыск, отлуплю.

Нефедыч с умильным выражением на лице невнятно оправдывался и просил прощения, щеткой счищая с пиджака Прова воображаемые волосики и пылинки.

Значит, и Нефедыч чуял в нем (а может, знал!) какую-то неразгаданную силу. Пахарев хорошо знал кустарей — ложкарников Семеновского уезда за Волгой и пламенную Хохлому, откуда Пров был родом, с ее известной всей России затейливой и буйной росписью деревянных изделий. Кустарный промысел в разруху не только не исчез, он пышно расцвел за счет остановившихся городских предприятий. Пахареву все это было хорошо известно. Ведь он вырос среди кустарей, даже организовывал кустарные артели, и знал больше всех подоплеку этого дела. Вот почему личность Гривенникова невольно приковывала его внимание.

Один раз Пахарева пригласил к себе однокурсник Стефан Бестужев. Бестужев посещал лекции редко, и то только затем, чтобы прощупать эрудицию профессора, а изучал предмет сам на дому, сдавал зачеты всегда отлично, много думал и знал, а жил как ему нравилось. Он был из захудалого дворянского рода, отец его разорился, был чем-то вроде приживальщика или приказчика у графа Орлова-Давыдова, предком которого был фаворит царицы Екатерины II — Григорий Орлов. Дед Пахарева, Евграф, был крепостным Орловых. Сенька помнил старшего Бестужева, он приезжал на тарантасе в Гремячую Поляну собирать недоимку за аренду графских угодий, и вместе с отцом в тарантасе сидел мальчик в белой блузе и бархатных штанишках. Когда секли возле сельской кутузки мужиков за недоимки, старший Бестужев руководил экзекуцией. Один раз пороли и Сенькиного отца, а маленький Стефан и Сенька стояли у колодца. Сенька дрожал от страха и истошно выл, ему было жалко отца, которого били кнутом по исполосованной кровавыми рубцами спине, а маленький Бестужев его утешал, говоря:

— Не плачь. Посекут да отстанут. Я вырасту большой и бить мужиков запрещу.

Мальчик этот вел дружбу с деревенскими ребятишками, принимал участие в играх в лапоть, в лапту, в чижика, в лошадки, в мяч. Ловкий барчонок обставлял всех и еще насмехался над неловкостью мужицких ребятишек. Так что Сенька его с детства помнил и знал. Несмотря на барскую кровь, барское воспитание, барскую манеру держаться, Бестужев был удивительно отзывчив на чужое горе и прост в обращении. Встретившись в институте, они узнали друг друга, вспомнили детство: уженье рыбы, сбор грибов в Серебряном перелеске и в Дунькином овражке, на болотах, растрогались до слез и стали приятелями. В Бестужеве нравилось Сеньке, помимо его ума и человечности, еще то, что Бестужев не хотел видеть в Сеньке-«комбедовце», разорявшем барские усадьбы, врага и не питал к Сеньке ни тени неприязни. Сенька с отрядом комитетчиков разорил и усадьбу графа Орлова и выгнал всех хозяев из нее, в том числе и Бестужева-отца. Но Стефан не обижался на Сеньку, говоря, что если бы не Сенька выгнал его отца, так то же самое сделал бы другой из крестьян, которых отец нещадно сек на барском дворе. Словом, их сближали взаимные воспоминания детства, землячество, любовь к деревне, детские забавы и радости. При всей родовитости Бестужев был лишен надменного отношения к товарищам и даже подтрунивал над своим дворянским происхождением. Поэтому Сенька заходил к нему запросто.

На этот раз Сенька зашел в сумерки осеннего, дождливого дня. Дверь открыла мадам Катиш, квартирная хозяйка Бестужева, полная, напудренная женщина лет под сорок. Она подозрительно поглядела на Пахарева, узнала его и крикнула:

— Стефан… к тебе… опять.

Бестужев сидел у стола, заваленного книгами. Тесно заставленная мебелью комната была одновременно и спальней, и рабочим кабинетом, и столовой. Когда мужа Катиш — крупного чиновника — арестовали в Петербурге, Катиш перевезла вещи к себе на родину, в Нижний Новгород, где у нее жила тетка — домовладелица. Тетка отвела ей самую лучшую квартиру и вскоре умерла. Дом перешел в коммунхоз, а лучшая квартира с мебелью осталась за Катиш. Теперь она две комнаты сдавала жильцам, в третьей помещалась сама. Квартира мадам Катиш напоминала ломбард. Полы были устланы персидскими коврами, на этажерках, на трюмо, на ломберных столиках — везде было много дорогих вещиц: золотых, бронзовых, хрустальных. Только угол, занимаемый Бестужевым, говорил о другом вкусе постояльца. Над столом висели портреты Достоевского и Толстого. Достоевский в раздумье обхватил коленку руками, Толстой — в холщовой блузе, в смазных мужицких сапогах, с руками, засунутыми за ременный пояс. Пахарев любил такого Толстого, полюбовался им и теперь. На этажерке, тесно прижатые друг к другу, стояли книги исторического и философского содержания, Пахарев разглядел Платона, Сенеку, Плутарха, Тацита, Цицерона. Бестужев всегда подчеркивал, что изучает историю только по первоисточникам.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: