Они стояли понуро, не зная, как закончить разговор.
— Я вся тут. Ни обуть, ни надеть, — продолжала она. — Справных девок девать некуда. Я уж давно ищу хоть бы калеку какого-нибудь или вдовца многодетного. На детей пошла бы охотно. Но нынче и вдовцы норовят справных девок взять. А в нас, вековушах, парни как в мусоре роются… В город ушла бы, в прислуги али как, в посудницы. Да ведь разве в этом тряпье в город пойдешь. Засмеют на дороге и в город не пустят.
Она распахнула платок, которым укрывала плечи, и он увидел на ней давно обносившуюся кофту и старенький сарафанчик.
— Поглядят — и сразу откажут. Да и в городе нашей сестры хоть пруд пруди. Ведь я до сих пор еще неграмотная. Что на ликбезе узнала, все забыла. Теперь бедноте — капут. Ей-ей, Сенюшка, наша пора отошла. Крупнов, которого ты как липку обдирал, теперь и царь и бог на селе. И уж он не кулак, а культурный хозяин прозывается. В почете. Ему партейцы руки жмут. На выставках дипломов нахватал за лучший породистый скот. Нет, Сенюшка, твои надежды были напрасные: еще годков пять, ты говорил, и мы в царстве справедливости и правды.
— Ну это не твоего ума дело, — сказал Сенька. — Социализм возьмет реванш. Вот увидишь.
— Заграничными словами от беды не откупиться. Ты вот во все глаза погляди на село-то. Сам поймешь. Прежнего ни капельки не осталось. Крупнов да Семен Коряга, которых мы кулачили, если входят теперь в сельсовет, как все вскакивают. Каждому хочется им угодить, первое место уступают. Твой брательник и тот перед ним тушуется, с красной книжкой в кармане. Я, заметь, не вру.
Сенька вспомнил, как вскакивали в ресторанах люди, когда входил мехоторговец, и поморщился.
— Везде это, Груня, началось. Кто кого. Да, жизнь, она хитрая, шельма.
— То-то и есть. А ты мне перечишь.
— Шутки плохи, — сказал он.
— Куда хуже. Теперь меня везде за прошлое травят. «Активисткой» прозвали. Вот «активистка» идет, зануда, против вольной торговли глотку драла. Под красным флагом ходила, коммунию строила…
За плетнем кто-то шевелился. Это девки подглядывали и подслушивали…
— Иди, Груня, — сказал Семен. — А то тут сплетен не оберешься.
Грунька закуталась в платок и ответила грустно:
— Вот и ты стал другой. Бывало, над сплетниками смеялся, а теперь их боишься.
— Не боюсь, но все-таки, — сказал он горько. — Ну, прощай.
— Придешь или побрезгуешь?
— Приду.
Грунька перелезла через плетень, а Сенька остался, лег на дерюжку и до утра все думал и ворочался:
«Грунька, и ты меня укорила… Эх, село мое родное, закомуристое».
«КУЛЬТУРНЫЕ» ХОЗЯЕВА
Утром Сенька проснулся в то время, когда лучи солнца, пробивавшиеся через худую соломенную поветь двора, уже ярко желтели пятнами на сухом сене и на стене забора. Он восстановил в памяти весь разговор с Грунькой и обозлился на брата.
— Уполномоченный сельсовета! Утерял, бюрократ, партийное чутье. Батрачки тут в загоне, как при Николае Кровавом. Надо будет его прощупать.
Он вошел в избу, протирая со сна глаза, и увидел за столом одну только мать, пьющую чай из блюдца.
— А где все остальные? — спросил Сенька.
— Э! Забыл, какая пора. Все село пустое, все в поле. Сейчас навоз разбивают, опахивают картошку. Некоторые уже косят по косогорам, по оврагам, по лесным угодьям. Жизнь ходуном ходит, не на чужого дядю работаем. Деревня встает с петухами. А Ванюшку мужики со стадами подняли. Нынче будет сход — Мокрый дол делить. Трава вознеслась густущая, высоченная. Целую неделю мужики лаются между собой. Одни — за то, чтобы и беднякам, у которых скота нет, тоже долю дать, а другие против.
— Брат, он тоже против? — спросил не без ехидства Сенька. — И это называется — Советская власть на селе.
— Ванюшка тоже против. Он говорит, что впрок им это не пойдет. Зряшное дело. Все пропьют.
— Зарвался человек! — вскричал Сенька, бросая ложку на стол. — Окончательно утратил революционный пыл. Ну, постой, я его разоблачу.
— Да ты очумел? Какая блоха тебя укусила?
Мать с испугу перекрестила его:
— И верно говорят, что все ученые чокнутые. Один мелет, что человека обезьяна родила, другой брехает, что на божьей звезде русские люди живут. Мелют — и ведь ни стыда ни совести.
— Да ты понимаешь, мама, что он делает, брат? Он у буржуев на крючке. И явно против бедняцкой прослойки крестьянства. Оппортунист.
— А ты не ругайся. Сейчас бедный только лодырь. Земля по душам поделена. Работай, старайся всяк, не выходит дело — обижаться не на кого. Богачей всех перевели. Теперь всяк на себя опирайся. Эх, Сеня. Одинаковых листьев даже на деревце не сыщешь, не то что в миру. Ты погляди-ко, как старательные люди опять оперились, а лодыри опять на самом низу, последние люди. Вот и выходит, что ты не прав, кричишь, что бедным сплататоры мешают. Правда-то наружу вышла. Иван это тоже понял. А уж больно идейный, как ты.
— Переродился Иван, это абсолютно так. Небось не забывал интересов бедноты, когда с колчаковского фронта прибыл, поглядел там, как адмирал с приспешниками кормил мужиков березовой кашей. А побыл сельскою властью без году неделю — и к Крупнову в друзья попал. Сердце мое этого не терпит. На сходку, мама, пойду, выступать стану. Народ меня помнит.
— Не грубиянь, Сенюшка, с народом. Народ стал умственнее, он политиков теперь не любит. У тебя есть голова? Или она для шапки? Эх, студенты-скубенты! Несмышленыши! Беспокойный вы народ. Радоваться надо, что мужик вздохнул свободно, а вы опять за старое: кулаки да бедняки, пролетарии да буржуи. Пошел без ветру молоть.
Сенька ее не дослушал, а побежал тут же на сходку. У пожарного сарая на широком лугу уже собралась сельская сходка. Даже внешне она представляла собой новомодное для Сеньки зрелище. В середине, ближе к уполномоченному сельсовета расположились более зажиточные на бревнах и пожарных телегах, а бедные лежали брюхами вниз на периферии сборища. («При комбедах они у самого стола председателя сидели», — подумал Сенька.) Различались люди и по одежде. В середине — картузы, сатиновые рубахи. На периферии — рваные кепчонки, солдатские шлемы, залатанные гимнастерки.
Брат Иван объяснял мужикам старательно и, видно, не в первый раз, что рациональнее («Слово-то какое!» — подумал Сенька) разделить траву в Мокром лугу не по едокам («Едоки сено не едят, ест сено скотина», — говорил брат Иван), а по количеству живности на дворе.
«А если живности на дворе нету, — мысленно возразил Сенька, — значит, тому, у кого больше, еще прибавить, а у кого нет ничего — тому и в дележке отказать».
— Ну уж нет! — вскричал вдруг Сенька и полез в свою очередь на бочку.
Брат нехотя уступил ему место. И когда Сенька увидел эту близкую его сердцу толпу безлошадников, маломощных крестьян, с которыми он делал революцию на селе и которые теперь стояли поодаль, как люди второго сорта, а в центре увидал Крупнова и Семена Корягу, своих бывших врагов, душа его наполнилась горечью и страстью. Он кричал в толпу о тяжелой женской доле, о тяготах крестьянского кабального труда, цитировал Некрасова и был во власти той путаницы мыслей, которая держится только на искренней одержимости чувств. Крупнов и Семен Коряга первыми усиленно захлопали.
Со всех сторон послышались голоса:
— Умница, ничего не скажешь. Вот бы нам его уполномоченным сельсовета.
— Черна кость. Наш в доску.
— По-прежнему идейный.
Брат хмурился. В таком же молчаливом и хмуром состоянии находились и люди в центре сборища — все хозяйственные, бородатые, справные середняки. Они явно были недовольны Сенькиной речью.
«Богатеи из боязни да хитрости захлопали, а эти не боятся меня и не хлопают».
Кто-то сказал рядом:
— Мели, Емеля, твоя неделя…
Сенька увидел, как середняки пошептались:
— Нетто опять кулачить приехал? По амбарам шарить будут?
— Неужто назад пошло? Продразверстка только приснится, так потом целую неделю дрожишь.