— Сейчас, стало быть… того… мы начнем с того, как бы это сказать… со статуи Венеры Милосской… В некотором роде покопаемся вокруг шедевра… Как изволите видеть, будем, по крайней мере, как говорится, заниматься делом, изучать историю античного искусства, в сущности говоря, всерьез и надолго…
Вытерпеть его карабканье в силках косноязычия нельзя было дольше десяти минут. Дольше десяти минут выдерживал один только Пахарев. На лекции Килина ходили только для того, чтобы записать со стенографической точностью его речь и потом вволю посмеяться.
Килин принадлежал к тому типу людей, которые пытались укрыться от всех вопросов жизни под крышей своего специального дела, считали за ограниченных всех тех, кто не хотел разделять их увлечений, и не подозревали, что сами по отношению к другим являлись такими же фанатиками узости. Килин был к тому времени уже в годах, носил с собой огромную сумку с чудесными альбомами репродукций мировой живописи и скульптуры и редкими книгами. В этой же сумке помещался картофель с базара, лук, огурцы, и когда он, запыхавшись, приходил на лекцию в своей растерзанной лисьей шубе и рукавицах, тут же начинал вытаскивать из сумки альбомы и пособия, роняя картофель. Тут они с Сенькой ползали по полу аудитории и подбирали картофелины. Одержимый страстью к искусству, незадачливый преподаватель все предпринимал для того, чтобы расшевелить студентов: объяснял красоту греческих статуй, развалины храмов и пирамид, шедевры живописи, редкие рисунки великих мастеров — ничего не помогало. Верным истории искусств остался только Пахарев, да дежурили двое по обязанности. А старик из кожи лез, чтобы заинтересовать молодежь. Он вдруг перескакивал от древности к современности и начинал поносить футуристов, входивших тогда в моду, сюрреалистов, кубистов, превозносил Репина, Иванова, Серова — и все зря. Аудитория оставалась неизменной: Сенька и дежурные. Газеты приносили вести о боях Первой конной с Врангелем, о штурме Перекопа; люди были озабочены поисками крова и пищи, ликвидацией внутренних врагов революции, а он говорил о «красоте, которая спасет мир», о Джоконде, Парфеноне, Венере Милосской. Он зазывал студентов домой, показывал им свои картины, читал письма от друзей, известных живописцев, цитировал эстетиков и был рад, когда его слушали. А слушал опять-таки один Сенька, редко еще кто-нибудь (Сенька всех слушал, полагая, что он должен наверстать упущенное в жизни). Промерзлая квартира художника была сплошь завалена картинами и разным бутафорским хламом, так что негде было повернуться.
Сенька решил, что у этого доброго и мягкого чудака он получит зачет наверняка, и особенно не готовился. Экзамены Килин принимал на дому, где под рукой были эстампы, альбомы, репродукции. Он показывал студенту изображение статуи или сооружения и требовал их характеристики. Так он и Пахарева пригласил к столу и дал ему в руки портрет Нефертити. Пахарев выпалил:
— Это, возможно, судя по головному убору, русская боярышня…
Старика всего передернуло. Он заметался в волнении по комнате.
— Странная вещь, так сказать. Люди жалуются на плохую память, видите ли, на больное брюхо, на одышку. Никто не сомневается в своих умственных способностях. Точно, видите ли, это — всеобщее достояние. Вот и вы, изволите ли заметить, точно умственный миллионер. Путаете египетских цариц с русскими девками из-под Арзамаса…
Пахарева прошибла испарина. Он никак не ожидал такой строгости от этого мягкого человека. Так старик оскорбился за свою дисциплину. Потом он начал что-то бормотать о неполноценности тех, кто от сохи и бороны сразу пришел овладевать сокровищами мирового духа. Затем старик извинился за то, что сказал. Он поднес Пахареву Нику Самофракийскую.
— Это кто? Ну, батенька, теперь подумайте.
— Это, Василий Андреич, я думаю, какой-нибудь ангел с древней иконы, — произнес Сенька, от волнения глотая воздух.
— Какой же это может быть ангел в четвертом веке до нашей эры, батенька мой? Э, да вы истории в некотором роде не знаете. Нет, нет, так нельзя… Это профанация науки… Вот к чему повела охлократия… Как хотите, а уж подчитайте и, так сказать, придете недельки через две.
Пахарев был страшно обескуражен этой неудачей. Он первый раз столкнулся с характером, в котором твердость и настойчивость сочетались с мягкостью и деликатностью. Значит, грубость — необязательно сила. Сенька достал книги Байе, Грабаря, Гнедича и другие знаменитые труды и проконспектировал все главы, относящиеся к скульптуре.
Он пришел на повторный зачет в полной убежденности, что его опять спросят про скульптуру. Но старик про скульптуру точно забыл вовсе, а стал спрашивать про архитектуру. Пахарев спутал Кельнский собор с собором Петра и Павла в Риме и еще пуще, чем прошлый раз, рассердил старика.
— Это же чудо искусства, представьте себе, — сказал старик, — и про эти чудеса все знают. А вы и не наслышаны. Да это же, батенька, варварство. Настоящее, неприкрытое варварство. За него судить надо… Сказать правду, я бы сгорел со стыда от такого срама. Шулеров, воров и всяких негодяев, я думаю, батенька, вы всех знаете в городе, а о храме Павла — восхитительнейшем рукотворении — и не слыхивали… Признаться, после таких случаев даже жить не хочется. Вы меня извините, но при таком индифферентизме к культуре лучше бы уж заняться торговлей овощами.
Он увидел у Сеньки слезы на глазах и вдруг спохватился.
— Ну, ладно уж, ничего, невежество — вещь обыкновенная и даже во многих случаях жизни выигрышная. Гете назвал невежество поэзией жизни. Так что в некотором роде и утешение есть…
Старик запутался совсем, извинился за резкость и опять попросил Сеньку подчитать.
И Сенька на этот раз проштудировал все отделы пособий, относящиеся к древней и средневековой архитектуре. Но когда пришел сдавать, то старик спросил его про иконопись. Сенька срезался на Джотто, которого всерьез не принимал, полагая, что занятие иконописью — дело довольно постыдное. И после этого художник попросил его «подчитать». Так очень долго Килин гонял Сеньку по всем отделам своего курса. Сенька потерял каникулы зимние и весенние… Он возненавидел этот курс. Сдал он зачет только тогда, когда все освоил основательно. И только значительно позднее оценил услугу старика.
Тогда самой актуальной наукой была история. На глазах падали троны, рушились устои государств, по планете проходили мятежи, багровые клубы дыма поднимались к небесам. Студентам не терпелось как можно скорее добраться до причин этих потрясений. Всех больше будоражил мысль и сердце студентов историк Картузов. Он родился трибуном, с сильным и выразительным голосом, с темпераментом борца и с азартом политика. Одевался он с нарочитой демократичностью (рубашка-косоворотка, крестьянские смазные сапоги) и держался также просто. Черные как смоль кудри ниспадали до плеч, выразительное, подвижное лицо актера — образ народного вождя старого типа, как его рисовало романтическое воображение молодежи. С его судьбой молодежь ассоциировала судьбу Желябова, Степняка-Кравчинского и Засулич. К этому прибавить надо его отличную натренированность в просторечных выражениях, очень крылатых и по времени доходчивых. Книг и конспектов на лекции он не носил, всегда вдохновенно импровизировал. С первой лекции он брал аудиторию целиком в плен. Но держал в плену этом недолго. К концу года в лекторе уже разочаровывались. У него были поверхностные знания, одна только политическая злободневная фразеология, багаж, почерпнутый из однодневок-газет. Вдумчивые и дотошные студенты сперва занимали по отношению к нему оборонительную, а потом и смелую, наступательную позицию. Лекции превращались в яростные диспуты. Но Картузов никогда не опускался до демагогии и охотно признавался в своей беспомощности.
— Не так я рассудил? Что ж такого? Всего знать нельзя, в спорах рождается истина, и яйца курицу иной раз учат.
На первую лекцию студенты ждали его с нетерпением. Сеньке не сиделось на месте, он ждал Картузова у двери. Еще в деревне он про него наслышался как про «крестьянского защитника» и «губернского вождя». Картузов вошел в аудиторию точно на прогулку: правую руку заложив за борт пиджака (она была у него короче с детства), левую — сзади (в такой позе видел Сенька на картинке Керенского). И на кафедру не взошел, а остановился посредине комнаты, оглядел всех властным взглядом.