— …У вас в Советском Союзе он, вероятно, стал бы известным мичуринцем. У нас до самой своей гибели он оставался чудаком, — задумчиво звучит голос рассказчицы. — Он научил меня любить цветы, различать звезды и созвездия, привил мне вкус к старым народным песням. И если теперь я хоть немножко поэт, этим я тоже обязана деду.
Школой жизни, суровой политической школой, научившей девушку из провинциальной учительской семьи различать друзей и врагов, быть преданной одним и ненавидеть других, школой, воспитавшей в ней любовь к Франции, сделавшей из нее борца за большую судьбу своей страны, стала война.
Девочкой ходила Мадлен по крестьянским домам, собирала пожертвования и вещи для интернированных испанских республиканцев. Уже тогда слово «фашист» было бранным у французского народа. Но оно, это новое еще слово, было лишено для нее конкретного выражения. Фашист, «нази», как говорили французы, — это было чем-то мерзким, но далеким, неопределенным, как, скажем, «черт». Только когда гитлеровские бомбы стали крушить дома Франции, а по дорогам на север хлынули потоки обезумевших от ужаса, все побросавших, отчаявшихся людей, когда потоки эти смыли и унесли с собой семью сельских учителей, — только тогда словно это обрело для совсем еще юной Мадлен свой истинный облик.
В дни этого страшного движения испуганных, отчаявшихся людей умер пастух-поэт Жан Риффо. В ту же зиму в покинутом им палисаднике были убиты морозом выведенные им новые сорта роз, лишенные привычной зимней защиты. И тогда же в душе Мадлен навсегда погасли привитые ей родителями политические иллюзии. Преданная врагу, поруганная лежала Франция. По парижским площадям, хранящим память о ее величии, гусиным шагом шли гитлеровские батальоны и, заложив два пальца за борт кителя, в наполеоновской позе Адольф Гитлер снимался на фоне Эйфелевой башни.
В эти дни девушка из провинции поняла, что родина — это не маленький домик, где течет ее жизнь, и не милое сердцу селение, где она выросла, не дюжина прелестных, с детства дорогих пейзажей, которыми она любовалась вместе с дедом, а великая, захваченная врагом земля, боль которой Мадлен начала ощущать как свою собственную. Видеть гитлеровскую физиономию на фоне Триумфальной арки Парижа ей было так же омерзительно, как слышать смех и песни чужих солдат в кабачке родной деревни. И, как многие французы в ту тяжелую пору, Мадлен панически думала: Франция повержена, вражеские солдаты топчут ее — стоит ли жить?
Вследствие ли скитаний по дорогам в потоке беженцев, от холода ли и недоеданий этой первой оккупационной зимы, или от постоянного ощущения безысходности, а вероятней, от всего этого вместе впечатлительная девушка слегла в постель, потеряла аппетит, интерес к жизни, стала медленно угасать. Она не идеалистка, нет!.. Но и сейчас ей кажется, что из этого тяжкого состояния вывела ее одна фраза, которую она когда-то слышала от раненого испанского республиканца, одного из тех, для кого она собирала среди односельчан старые вещи: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях».
Девочкой она запомнила эти семь слов просто потому, что они красиво звучали. Теперь, когда она сама находилась на грани гибели, подавленная всем, что происходило вокруг, она уже по-другому повторяла эти слова и понимала, что это не звонкая фраза, что это жизнь, надежда, приказ. Испанец, от которого она когда-то услышала эти слова, сказал ей, что их произнесла бесстрашная женщина, которую солдаты наделили красивым прозвищем. Имя это девочка запамятовала. Но теперь она будто видела, как светлело измученное лицо раненого, когда он называл это имя. И еще помнила она, что женщина, произнесшая эти слова, была коммунисткой.
«Лучше умереть стоя, чем жить на коленях!» С этой мыслью ехала Мадлен в Париж. В руках был маленький чемоданчик, в памяти — адреса нескольких подпольщиков, которые ей дал старик механик с бензозаправочной станции. Родным она сказала, что едет учиться. На самом же деле ее влекло в столицу решение связаться с теми, кто в эти дни не растерялся, не впал в панику, не искал компромисса с врагом, кто продолжал сражаться за свободу Франции. Ей повезло: она нашла таких людей. Они ей поверили.
— Мне поручили вести работу среди студентов. Ах, какие это были ребята! Романтики, храбрецы… Все хотели и действительно готовы были умереть за свободу Франции, все стремились немедленно в бой, и мне, по возрасту самой младшей среди них, приходилось удерживать своих товарищей от героического безрассудства, разъяснять им, что нужно стремиться не к смерти храбреца, а к тому, чтобы выжить и победить…
Рассказчица взволнованно улыбается. По зарумянившемуся лицу, по загоревшимся главам видно, что и сейчас не перекипели в ней страсти тех дней. Да, они были романтиками, эти юные парижские подпольщики с медицинского факультета, юноши и девушки разных верований и убеждений, сплоченные общей ненавистью к оккупантам. Все было; и фабрикация подложных медицинских свидетельств, спасавших молодых людей от отправки в Германию; и громкие читки стихов Гюго и Элюара; и маленькие диверсии против вражеских транспортов; и бурные споры о том, кто же поможет освободить Францию: западные союзники или Красная Армия; и печатание листовок и воззваний; и неудачная попытка взорвать военный склад… Была и любовь, да, робкая девичья любовь к молодому врачу-коммунисту, скромному, кажется даже излишне скромному, человеку, погибшему потом во время парижского восстания…
— Детали? Что ж, можно рассказать и детали.
Как, например, француженка Мадлен Риффо вдруг превратилась в немца Райнера, что потом не раз сбивало со следа гестаповских шпиков. А произошло это так. Когда подпольщики пригляделись к девушке, коммунист, организатор боевой группы, сказал ей:
— Выбери себе кличку.
Кличку? Это оказалось почему-то очень трудным. Разговор происходил в библиотеке.
— Я не знаю, какую мне взять кличку, — смущенно сказала девушка, почему-то краснея.
— Да, это, конечно, чертовски трудный вопрос, — пряча улыбку, произнес организатор. — Хорошо, Мадлен. Положи, не глядя, руку на какую-нибудь книгу.
Зажмурившись, Мадлен протянула руку к книжной полке и нащупала корешок. Это были стихи немецкого поэта Райнера Мариа Рильке.
— Ну вот, теперь ты будешь Райнер, — сказал организатор.
— Как? Я, француженка, приму имя боша?!
Организатор рассмеялся.
— Гёте, Гейне, Рильке — разве это боши? Мы хотим уничтожить оккупантов, Гитлера, а не немецкую культуру и не немецкий народ. Гюго говорил: короли рождаются и умирают, а народ остается, народ вечен…
Так в библиотеке, за этим маленьким политическим уроком, родился отважный французский партизан, носящий немецкое имя Райнер. И парижский филиал всемогущего гестапо, имевший в столице огромную сеть шпионов и осведомителей, так до конца и не дознался, что неуловимый Райнер, доставивший ему столько хлопот, вовсе не немец-антифашист, а всего-навсего хорошенькая парижская студентка с тихим голоском, огромными глазами и черной длинной косой.
— …Нет, в самом деле, эта история с псевдонимом не очень смешно звучит для советских людей, суровых воинов, сломивших хребет фашистскому зверю?.. Нет?.. Тогда я вам расскажу и еще подробности.
Одной из постоянных забот подпольной организации медицинского факультета была добыча оружия. Ребята не могли, скажем, делать налеты на военные транспорты и таким образом обеспечивать себя необходимым вооружением, как это делали советские партизаны. Приходилось кустарничать. Заманивали фашистских солдат по одному в темные улицы, оглушали ударом, забирали автомат, патроны и скрывались. В организации была прехорошенькая девушка, с виду прямо-таки ангелок с рождественской открытки. Смелая девушка! В таких операциях она изображала проститутку. При ее внешности ей не стоило труда очаровать на улице солдата или офицера. Она шла с ним в бар, подпаивала его, а потом вела будто бы к себе, в один из тихих переулков, где уже поджидала засада. Несколько раз это сходило с рук.