– Голова прошла, но чувствую себя скверно. А Риты нет. Она ушла куда-то, когда я еще спал.

Вернулась Рита часа через два. Села, не заходя в комнату, на камень во дворе, и только случайно я увидел ее.

– Рита, – спросил я, кладя ей руку на плечо. – Что с тобой, детка?

Она вздрогнула, молча стиснула мне руку… Я тихо гладил ей голову, ничего не спрашивая, потом почувствовал, что на ладонь мне упала крупная теплая слеза.

– Что с тобой? О чем ты? – И я притянул ее к себе. Но вместо ответа она уткнулась мне головой в плечо и разрыдалась.

– Так, – проговорила она через несколько минут. – Так, надоело. Проклятый город, пески… Скорей, скорей надо отсюда!

– Хорошо, – сказал я твердо. – Мы будем работать на погрузке по шестнадцать часов, но мы сделаем так, что пробудем здесь не больше десяти дней.

Однако вышло все несколько иначе. На другой день, когда я вернулся, Николай хмуро передал мне деньги.

– Где ты достал? – удивленно спросил я.

– Все равно, – ответил он, не глядя мне в глаза. – Это все равно где!И вечером огромная старая калоша – ржавый корабль «Марат» – отчалила вместе с нами от желтых берегов, от глиняных скал «каторжного» города.

Кавказ встретил нас приветливо. За три дня в Баку мы заработали почти столько же, сколько за две недели работы в Красноводске.

Мы поселились в плохоньком номере какого-то полупроститутского притона. Были мы обтрепаны, истерты, и у шпаны, заполнявшей соседние пивные, сошли за своих.

Рита в представлении героев финок и кокаина была нашей шмарой, и к ней не приставали… Обедали мы в грязных, разбросанных кругом базара харчевнях. В них за двугривенный можно было получить «хаши» – кушанье, к которому Рита и Николай долго не смели притрагиваться, но потом привыкли.

«Хаши» – блюдо кавказского пролетария. Это выполосканная, разрезанная на мелкие кусочки вареная требуха, преимущественно желудок и баранья голова. Наворотят требухи полную чашку, потом туда наливается жидкая горчица и все это густо пересыпается крупной солью с толченым чесноком.

В этих харчевнях всегда людно. Там и безработные, и грузчики, и лица без определенной профессии, те, которые околачиваются около чужих чемоданов по пристаням и вокзалам. Шныряют услужливые личности в толстых пальто, во внутренних карманах которых всегда найдутся бутылки с крепким самогоном.

Гривенник в руку – и незаметно, непостижимым образом наполняется чайный стакан, потом быстро опрокидывается в горло покупателя, и снова толстое пальто застегнуто, – и дальше, к соседнему столу.

В дверях покажется иногда милиционер, окинет пытливым взглядом сидящих, безнадежно покачает головою и уйдет: пьяные не валяются, драки нет, явных бандитов не видно, в общем, сидите, мол, сидите, голубчики, до поры до времени.

И вот в одной из таких харчевен я случайно встретился с Яшкой Сергуниным – с милым по прошлому, по дружбе огневых лет Яшкой.

Хрипел граммофон, как издыхающая от сапа лошадь. Густые клубы пахнущего чесноком и самогоном пара поднимались над тарелками. Яшка сидел за крайним столиком и, вопреки предостережениям хозяина-грека, доставал открыто из кармана полбутылки, отпивал прямо из горлышка и принимался снова за еду.

Долго я всматривался в одутловатое, посиневшее лицо, глядел на мешки под ввалившимися глазами и узнавал Яшку, и не мог узнать его. Только когда повернулся он правой стороной к свету, когда увидел широкую полосу сабельного шрама поперек шеи, я встал и подошел к нему, хлопнул его по плечу и крикнул радостно:

– Яшка Сергунин… Милый друг! Узнаешь меня?

Он, не расслышав вопроса, враждебно поднял на меня тусклые, отравленные кокаином и водкой глаза, хотел выругаться, а может быть, и ударить, но остановился, смотрел с полминуты пристально, напрягая, по-видимому, всю свою память.

Потом ударил кулаком по столу, перекривил губы и крикнул:

– Сдохнуть мне, если это не ты, Гайдар!

– Это я, Яшка. Идиот ты этакий! Сволочь ты… Милый друг, сколько лет мы с тобой не виделись? Ведь еще с тех пор…

– Да, – ответил он. – Верно. С тех пор… С тех самых пор.

Он замолчал, нахмурился, вынул бутылку, отпил из горлышка и повторил:

– Да, с тех самых пор.

Но было вложено в эти слова что-то такое, что заставило меня насторожиться. Боль, словно капля крови, выступившая из надорванной старой раны, и враждебность ко мне, как к камню, из-за которого надорвалась эта рана…

– Ты помнишь? – сказал я ему. Но он оборвал меня сразу.

– Оставь! Мало ли что было. На вот, пей, если хочешь, – и добавил с издевкой: – Выпей за упокой.

– За упокой чего?

– Всего! – грубо ответил он. Потом еще горячей и резче: – Да, всего, всего, что было!

– А было хорошо, – опять начал я. – Помнишь Киев, помнишь Белгородку? Помнишь, как мы с тобой все варили и никак не могли доварить гуся? Так и съели полусырым! А все из-за Зеленого.

– Из-за Ангела, – хмуро поправил он.

– Нет, из-за Зеленого. Ты забыл, Яшка. Это было под Тирасполем. А нашу бригаду? А Сорокина? А помнишь, как ты выручал меня, когда эта чертова ведьма – петлюровка меня в чулане заперла?

– Помню. Все помню! – ответил он. И бледная тень хорошей, прежней Яшкиной улыбки легла на отупевшее лицо. – Разве это все… Разве это все забудешь, Гайдар! Э-э-эх! – точно стон сорвалось у него последнее восклицание. Губы перекосились, и хрипло, бешено он бросил мне: – Оставь, тебе сказано!.. Не к чему все это. Оставь, сволочь!

Окутался клубами махорочного дыма, допил до конца свой стакан самогона, и растаяла навсегда призрачная тень Яшкиной улыбки.

– Зачем ты в Баку? Так шляешься или по ширме лазишь?

– Нет.

– Ты что, ты, может, в партии еще?

– А что?

– Так. Подлец на подлеце верхом сидит. Бюрократы все…

– Неужели же все?

Он промолчал.

– Я на киче был. Вышел, работу хотел – нету. Тут тысячи безработных возле порта шляются. Пошел к Ваське. Помнишь Ваську, он у нас комиссаром второго батальона был? Тут теперь. В Совнаркоме здешнем работает. Два часа в приемной его дожидался. Так-таки в кабинет и не пустил, а сам зато вышел. «Извини, – говорит, – занят был. Сам знаешь. А насчет работы – ничего не могу. Тут безработица, сотни человек за день приходят. А ты к тому же не член союза». Я чуть не захлебнулся. Два часа держать, а потом: «ничего не могу!» Сволочь, говорю ему, я хоть и не член союза, так ты знаешь же меня, кто я и какой я!

Передернуло его. Народ в приемной, а я такое завернул. «Уходи, – говорит, – ничего не могу. И осторожней выражайся – это тебе не штаб дивизии в девятнадцатом». А! – говорю я ему. – Не штаб дивизии, подлец ты этакий! Как развернулся да хряснул его по роже!

– Ну?

– Сидел три месяца. А мне наплевать, хоть три года. Теперь мне на все вообще наплевать. Мы свое отжили.

– Кто мы?

– Мы, – ответил он упрямо. – Те, которые ненавидели… ничего не знали, ни на что не смотрели, вперед не заглядывали и дрались, как дьяволы, а теперь никому и ни зачем…

– Яшка! Да ведь ты теперь даже не красный!

– Нет! – с ненавистью ответил он. – Задушил бы всех подряд – и красных, и белых, и синих, и зеленых!

Замолчал. Пошарил рукой в бездонных рваных карманах, вытащил опять полбутылки.

Я встал. Тяжело было.

И я еще раз посмотрел на Яшку, того самого, чья койка стояла рядом с моей, чья голова была горячей моей! Яшку-курсанта, Яшку – талантливого пулеметчика, лучшего друга огневых лет!Вспомнил, как под Киевом, с надрубленной головой, он корчился в агонии и улыбался. И еще тяжелей стало от боли за то, что он не умер тогда с гордой улыбкой, с крепко зажатым в руке замком, выхваченным из короба попавшего к петлюровцам пулемета…

Мечется Кура, стиснутая плитами каменных берегов, бьет мутными волнами о каменные стены древних построек Тифлиса. Ворочает камни, дымится пеною, бьет о скалы и злится старая ведьма – Кура.

В Тифлисе огней ночью больше, чем звезд в августе.

Тифлисская ночь – как сова: трепыхается, кричит в темноте, хохочет, будоражит и не дает спать…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: