А приезжих было так много… Удивительно, что и после этого уезд остался все-таки спокоен.

Мы ушли, а конспиративная квартира все еще до глубокой ночи светила огнями из запотевших окон на темную улицу и пустую площадь заинтересованного города. Весть об отказе г. Философова обсуждалась в уездных сферах, интересующихся политикой, а остальная жизнь шла своим обычным нерадостным чередом, не зная, а только смутно воспринимая результаты этой уездной политики…

И было так странно порой, после описанных бурь, натыкаться на эти непосредственные проявления отдаленных влияний…

Вскоре после описанного заседания, и даже, помнится, на следующий день, — я возвращался с А. И. Гучковым от одного из новых знакомых. Спускался вечер, сырой и мглистый. Обширная площадь была пуста, на ней виднелись только сугробы рыхлого уже и мокрого весеннего снега, а среди сугробов две неясно видные женские фигуры вели негромкую беседу. Когда мы проходили мимо, — голос одной из говоривших поразил меня какой-то особенной нотой (слов я не слышал). Женщина говорила что-то нараспев и длинным рукавом суконного кафтана утирала слезы. Увидев нас, женщины быстро попрощались, и одна, плакавшая, пошла торопливою походкой впереди нас по мосткам…

— О чем ты плакала? — сказал я, догоняя ее. Она ускорила шаги. Мне было совестно добиваться ответа, но что-то в ее голосе поразило меня такой щемящей тоской, что я чувствовал потребность вмешаться, узнать, в чем дело, быть может, помочь. Ведь я для этого приехал.

При повторенном вопросе женщина с видимой неохотой замедлила шаг. Она продолжала плакать.

— Девочка из дому согнала, — сказала она, видимо делая усилие и опять утирая рукавом слезы… — Ступай, говорит, мама, добейся хлебца… Добейся, говорит… А я откуль добьюсь?.. Вот у Чиркуновых подали кусочек, только и добилась. Мужик ходил, ходил, ничего не принес.

— Неужто ничего не подали в городе?

— Да, вишь, ссуду мы получаем…

Понемногу я понял. Семья состоит из троих. Старик — плохой и убогий, не старая, но тоже довольно «плохая» жена и маленькая девочка, которая на этот раз «согнала ее с квартиры». Эта нищая семья осчастливлена ссудой в двадцать восемь фунтов. Этого хватает на неделю, в остальное время приходится все-таки побираться…

— Мы-то уж как бы нибудь… — говорит женщина… Говорит она как-то странно, как будто не может уже удержаться, но вместе прибавляет шагу и идет так быстро, что нам трудно поспевать за нею…

— По два дня и то не евши… Да, вишь, девочка-те гонит. «Добейся, а ты, мама, добейся»…

— Этто чего надумала, — продолжает она: — «Зарой, говорит, меня, мама, в земельку». Господи! — «Что ты, — я говорю, — милая моя, нешто живых-те в земельку зарывают?..» — «А ты меня зарой», говорит… И то… Кабы такая вера: легла бы и с девочкой в землю-те, право, легла бы…

Я невольно вспомнил свою «девочку по четвертому году», и безотчетный ужас сжал мое сердце. Мы оба с какой-то невольной торопливостью отдаем ей всю нашу мелочь; набирается, во всяком случае, неожиданно много для нее. Но она все так же плачет, слезы текут у нее неудержимо и все сильнее, и я боюсь, что это перейдет в какой-то необычайный взрыв заразительной жалости и смертной тоски. Я понимаю теперь, почему она так говорила, так плакала, так торопилась уйти от нас, так неохотно отвечала на вопросы. Она уходила от этого своего рассказа о ребенке, который просит, чтобы его зарыли в земельку… И, право, не знаю, решился ли бы я заведомо вызвать ее на этот рассказ…

Это была профессиональная нищенка, и я знаю, сколько самых неопровержимых соображений может вызвать рассказанный мною эпизод. Я знаю, что этой семье помочь трудно и что таких семей тысячи. Знаю также, что этой девочке лучше бы вовсе не являться на свет от «плохих» родителей-нищих. Но все-таки читатель, может быть, согласится, что этого рассказа Сироткина не изобрела «для господ», и значит… девочка по четвертому году сама надумала эту страшную мысль…

И сколько таких мыслей роилось в детских головах, принимая только другие формы, но скрывая ту же смертную тоску, которая свила свои гнезда в детских сердцах…

Вот что, между прочим, называется голодом в нашем XIX столетии…

X

ОТКРЫТИЕ ПЕРВЫХ СТОЛОВЫХ. — СИСТЕМА В 1-М УЧАСТКЕ, И ПОЧЕМУ Я НЕ ОТКРЫЛ СТОЛОВОЙ В ВАСИЛЕВОМ-МАЙДАНЕ

Одиннадцатого марта, в 12 часов, мы открыли нашу первую столовую в Елфимовом-Майдане. При выборе хозяев, как оказалось, очень удачном, старики руководились, между прочим, тем соображением, что у старухи — вдовы писаря — живет ее сын «студент». Ироническая кличка дана молодому крестьянину, в котором односельцы заметили особые стремления. Натура талантливая, неудовлетворенная, чего-то ищущая и глохнущая в деревенской обстановке. Переходя от ремесла к ремеслу, он изучил их немало, но ни на одном не остановился окончательно и живет в беззаботной бедности дилетантом-печником. Он любит читать, в разговоре употребляет непонятные слова и, имея смутные стремления к интеллектуальности, тяготеет к церкви, как это иногда бывает с пробуждающейся сельской интеллигенцией. Односельцы, как видно, смотрят на него слегка насмешливо. И, однако, лишь только встретилось новое дело, — небывалый еще в селе пример бесплатного кормления, — мысли их тотчас же обратились к «студенту». Чего лучше: и список прочтет, и продукт запишет, и хлеб развесит, и порядок заведет.

Действительно, «студент» приготовил все, как следует. В избе, очень тесной, но чистой, мы увидели на стене два листа бумаги. На одном были выписаны четким почерком распределение и количество отпускаемых продуктов, на другом — имена и фамилии обедающих.

Отслужили молебен, «студент» сделал перекличку. То, что я увидел, теперь уже меня не удивило: убогие, увечные, старики и дети толпились у столов (две кадки с положенными на них досками), и было сразу заметно, что сорок человек — это слишком мало для села. Только что начали обедать, как я услышал, что за столом оказался кто-то лишний.

— Не по закону ест кто-то, — заявил «студент». — Хлеба не хватило…

— Феська не по закону ест.

— Фесь, не по закону ты ешь, слышь, — заговорили уже кругом, толкая под локоть девочку лет тринадцати — четырнадцати, которая, однако, не обращала на эти протесты ни малейшего внимания. Я подошел со стороны и взглянул ей в лицо. Лицо у нее было совершенно серьезно, даже, пожалуй, равнодушно. Казалось, для нее не существовало кругом ничего, кроме хлеба, который она держала в руке, и чашки, стоявшей на столе. Она торопливо откусывала хлеб и тотчас же протягивала ложку к чашке, не признавая, очевидно, никакого закона, кроме права голода, и не обращая внимания на говор, как будто замечания относились не к ней.

На лицах сельской публики, пришедшей взглянуть на первый бесплатный обед, я прочел искреннее сожаление и соболезнование к «беззаконнице».

— Немая, что ли? — спросил я.

— Какое немая! Сирота это, дня два, чай, хлеба не видала.

— Как же ее не внесли, когда составляли список?

— Да ведь бродит она кое-где. На виду не было, ну, и забыли про нее. А уж как бы не записать! А то, вишь, не по закону, а поди-ка ее теперь из-за стола вытащи…

— Ни за что не вытащишь. Вишь, как припала… Голод закона не знает!

Разумеется, мне тоже пришлось признать за ней самое важное из прав — право голода, и мы тут же вписали со «студентом» ее имя в список… хотя это, по-видимому, произвело на нее так же мало впечатления, как и прежние замечания о совершаемом ею «беззаконии».

Вот сидит за столом мальчишка лет шести. Он сел первым и встал последним. Все время он ел с какой-то мрачной сосредоточенностью, между тем как мать смотрела на него со слезами на глазах. Я боялся, что мальчику повредит эта неумеренность, но меня уверили, что детям это не вредно. «От пищи им вреды не бывает. Напузырится, гляди, как клоп, а через час опять запросит. Вали, Мишка, ничего!»

Красивый мальчишка, совсем у нас не записанный, стоит, потупясь, и, точно волчонок, глядит на стол, заваленный хлебом. Сначала я думал, судя по чистой рубашонке и по опрятному виду красивого ребенка, что он пришел сюда из любопытства, но, видя, что он стоит долго, весь красный, застенчивый и готовый заплакать, я отрезал ему горбушку. Он взял ее торопливо, сунул за пазуху и тотчас же пошел из избы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: