— Вышний Волочек!.. Так это вас, господин, везут в централ…
Только тут я узнал, что меня везут из Вятской губернии в Вышний Волочек. Зачем?.. Веселый жандарм, заметив на моем лице выражение сомнения, прибавил тем же радостным тоном:
— В централ!.. Это уж верно. Не извольте беспокоиться: я уж эти дела знаю. В централ — и кончено!
По-видимому, это была полная нелепость. В центрально-каторжную тюрьму нельзя было попасть без суда. Но — пути русской жизни неисповедимы. Лорис-Меликов получил какие-то экстренные полномочия, и, может быть, наша жизнь докатилась уже до центрально-каторжных тюрем в административном порядке.
Нельзя сказать, чтобы у меня было весело на душе, когда уже темным ранним вечером мы ехали с вышневолоцкого вокзала куда-то довольно далеко за город. Была оттепель. Небо затянуло густыми низкими тучами, скрывшими звезды. Такие же тучи затянули мое, вообще довольно бодрое, настроение. Извозчик свернул с шоссе и подъехал к тюремной ограде; ветер шевелил и качал висевший над широкими воротами фонарь. За стеной едва виднелось двухэтажное здание тюрьмы, в котором тускло светились несколько окон. После обычных формальностей нас ввели в ограду, а затем — в тюремную контору, которая показалась мне какой-то мрачной мурьей. Здесь мне предложили раздеться, убрали мое платье и сапоги, а мне дали арестантские коты, бушлат, штаны и шапку без козырька. На спине бушлата были черные буквы «В.П.Т». Обращение служителей, особенно одного, по-видимому старшего, было грубо и неприветливо. Он предложил мне подождать, пока придет смотритель. Я сел на свободный стул. Служитель посмотрел на меня пристальным неодобрительным взглядом, как будто осуждая эту вольность…
Наконец дверь конторы отворилась, и, сильно согнувшись, в контору вошел человек огромного роста, с очень крупными чертами лица, который в тогдашнем моем настроении показался мне гориллой. Он сел за стол и сразу же приступил к осмотру моего чемодана и ящика. Увидев рукописи, он с интересом стал их просматривать. Какой-то листок, написанный очень мелко, обратил, по-видимому, его особенное внимание. Брови его сдвинулись.
И вдруг огромное лицо поднялось от стола, и на меня взглянули добрые глаза, полные какого-то наивного участия.
— Что это? — сказал он, покрывая листок своей огромной ладонью. — Г'опот на жизнь?
Я посмотрев на него с недоумением.
— Г'опот на жизнь, — повторил он. — У многих, знаете, встг'ечается г'опот на жизнь…
— Нет, господин смотритель, — ответил я, улыбаясь. — Никакого ропота тут нет…
— А я думал: непременно г'опот… Ну, добг'о пожаловать. Пойдем…
И он повел меня в здание тюрьмы. Через минуту я был в большой камере, где меня встретили новые товарищи, жильцы не центрально-каторжной, а только Вышневолоцкой политической тюрьмы, что и значилось теперь у меня на спине в виде трех букв «В.П.Т.».
В камере, куда я попал, было уже человек пять. Первым подошел ко мне молодой человек с очевидной военной выправкой и, шаркнув так, как будто на нем были сапоги со шпорами, отрекомендовался:
— Прапорщик Верещагин.
— Кожухов, — сказал за ним старообразный коренастый молодой человек, похожий на плохо выбритого консисторского чиновника.
— Волохов Петр Михайлович.
Волохов был сильный брюнет с довольно тонкими чертами лица.
— Дорошенко, — произнес совсем юный молодой человек, похожий на гимназиста.
— Иванайн…
Фамилия Волохова напоминала мне два рассказа, недавно напечатанные в «Отечественных записках»: «История одной газеты» и «Панфил Панфилыч». Многие думали, что на литературном горизонте появилась новая звезда. На мой вопрос Волохов ответил просто:
— Да, тот самый.
Иванайн оказался тем финном-рабочим, которого Денисюк, смотритель Спасской части, бил по щекам, за что получил угрозу от революционеров. Дорошенко тоже был моим соседом по Спасской части. Когда он подошел к глазку в дверях и стал на весь коридор оглашать привезенные мною новости, я сразу узнал звонкий голос юноши, распевавший кощунственные ектений, о котором отец-генерал разговаривал с Денисюком. Теперь в нем не было заметно никаких признаков умственного расстройства… Он старался выражаться поизящнее и фамилию Лорис-Меликова произносил на французский лад: Лёрис-Мэликоф…
Таким образом, в В.П.Т. я сразу встретил знакомых.
Часть вторая
Вышневолоцкая политическая тюрьма
I. Население В.П.Т. — Андриевский, Анненский, Павленков
В то время когда меня привезли в В.П.Т., в ней было около сорока человек, и число заключенных все увеличивалось. Противоправительственное движение росло, росло и сочувствие к нему в обществе, а у самодержавия был один ответ — полицейские репрессии. С осужденными поступали очень сурово. В Белгороде и Борисоглебске, Харьковской губернии, были основаны центрально-каторжные тюрьмы, о порядках которых ходили чудовищные слухи. Люди были точно замурованы: ни переписки, ни свиданий не допускалось. Проводилась система абсолютного одиночества. Обращение тюремщиков было нарочито грубое, непременно на «ты». А так как эта система практиковалась и в то время, когда харьковским генерал-губернатором был Лорис-Меликов, то его возвышение было встречено сомнением и враждой. Выстрел Млодецкого был выражением этих чувств, а немедленная казнь его, казалось, подтверждала усиление репрессий.
Но кроме явных революционеров, осужденных судами, было много «сочувствующих», для суда над которыми не было данных. «Административный порядок» должен был бороться с этим «сочувствием». Жандармский строй изощрялся над реформами в этой области. Уже процесс Засулич показал, как широко разлито это неблагонадежное настроение. Начавшиеся забастовки показывали, что пропаганда начинает проникать в рабочую среду. «Неблагонадежных» всех слоев хватали и высылали. Но это обходилось дорого казне. Придумали усовершенствованные приемы: административную ссылку целыми партиями. Мценская и Вышневолоцкая политическая тюрьмы и были назначены для такой оптовой эвакуации «неблагонадежных».
Одна из таких партий была уже выслана из В. Волочка в Сибирь в прошлом (18719) году. Теперь набирали другую, и я понял, что меня продержат здесь до открытия навигации, после чего отправят в Восточную Сибирь. Оставалось примириться с этой перспективой, как уже примирились мои новые товарищи. Кажется, что в обществе к этому времени водворились «ожидания» и надежды, связанные с назначением Лорис-Меликова, но мы были настроены скептически. В последнее время все «реформы» сводились на технику полицейских мероприятий. Институт жандармов выдвинулся на первый план русской жизни. Основывались новые окружные управления, увеличивались жалования, расширялись штаты, жандармы появились в самых глухих углах. Поэтому если и были теперь новые ожидания со стороны общества и прессы, то нам они казались обычными российскими упованиями, вроде тех, какие когда-то высказал в своей газете покойный Гире по поводу назначения шефом жандармов боевого генерала Дрентельна… Газета получила предостережение, и все осталось по-старому.
Общество, которое я застал в В.П.Т., было довольно разнообразно. Самым старшим и самым солидным из нас был Алексей Александрович Андриевский, педагог, преподаватель русской словесности в одной из одесских гимназий. Он был родной брат моего ровенского учителя словесности Митрофана Александровича, о котором я говорил в первом томе. Это был настоящий педагог, очень серьезно относившийся и к своему учительству, и к своей карьере. Он был дружен с Драгомановым и, очевидно, попал в В.П.Т. именно за эту дружбу. По убеждениям он был ярый украинец, как тогда называли, — украинофил. Заключение он переносил тяжело и пускал в ход все свои связи, чтобы избавиться от ссылки, что в конце концов ему и удалось. У него была заметная складка украинского юмора, и порой он не мог отказать себе в удовольствии писать по тому или другому поводу довольно язвительные отзывы… Смотритель Лаптев относился к нему с почтением и гордился, что под его начальством состоит коллежский советник.