Иркутску… Он не хотел верить таким скромным размерам лорис-меликовского освобождения, считая это недоразумением и временной задержкой («нельзя же вдруг»), и мы расстались с ним, увозя на запад свой скептицизм, тогда как он повез на восток свои розовые надежды. Жандармы прислушивались с большим интересом к нашим разговорам, и на их лицах читался вопрос: а что же тогда будет с нами, с нашим начальством и нашими выгодными командировками? Кажется, впрочем, что они разделяли наш скептицизм: их мир стоит еще прочно.
Наконец по Уральской железной дороге мы приехали в Пермь. Полицеймейстер, высокий худощавый человек желчного вида, тотчас же отправился с нами к скромному одноэтажному губернаторскому дому. Нас ввели прямо в гостиную, где нас встретил губернатор Енакиев. Это был человек средних лет с оригинальной наружностью. Полный, с довольно большим животом, с выдающимся резким профилем, без признаков растительности, эта фигура как будто сошла с какого-то дагерротипа XVIII столетия, изображавшего екатерининского вельможу.
Он принял нас с удивившим меня радушием. Пригласив остальных в столовую, он остался в гостиной со мной одним.
— Вы назначены под надзор полиции ко мне, в Пермскую губернию, — начал он. — Но Пермская губерния велика, и я не знаю, что мне с вами делать: оставить вас в губернском городе или послать в Чердынский уезд… Сведения о вас, по отзывам вятской администрации, ужасные.
Я улыбнулся.
— Это зависит от вас, и Чердынский уезд меня не пугает.
Он посмотрел на меня пристальным взглядом своих круглых глаз и сказал:.
— Мне почему-то кажется, что сведения вятской администрации… преувеличены…
Я поклонился и ждал.
— И если вы обещаете мне, что будете вести себя соответствующим образом, то я предпочел бы оставить вас в Перми.
— А что я должен разуметь под соответствующим поведением?
— Видите ли… Прежде всего, какие знакомства вы заведете. Есть люди, не поддающиеся никакому вредному влиянию… Например, я или мой приятель — начальник жандармского управления, ну и еще другие в таком же роде… Но если вы станете сближаться, например, с учащейся молодежью…
— Я попрошу вас в таком случае сразу отправить меня в Чердынь, — сказал я. — Я не могу смотреть на себя как на зачумленного и, соответственно с этим, оберегать кого бы то ни было от своего вредного влияния. Знакомиться я буду со всеми, кто этого пожелает… А полезно или вредно знакомство со мною — судить не мне…
Человек восемнадцатого столетия с интересом и вдумчиво выслушал меня и сказал:
— Вы правы… Я вижу, что вы говорите откровенно… Остается еще одно. Из Перми чуть не ежедневно ходят пароходы… Если вы обещаете мне, что не воспользуетесь этим обстоятельством для побега… то дело можно считать конченым.
Я невольно задумался, а Енакиев, с любопытством поглядев на меня, прибавил:
— Имейте в виду. Внутреннее положение России, по-видимому, скоро должно сильно измениться… Я уверен, что, если вы не подадите с своей стороны особенных поводов, ваше пребывание под надзором скоро должно прекратиться, и вы будете свободны…
— Хорошо. Даю слово, что бежать не намерен.
— Ну, дело, значит, решено… С этой минуты вы свободны. Если вам угодно пробыть еще некоторое время с вашими товарищами, пока полицеймейстер подыщет им комнату в гостинице, — то милости прошу…
И он указал мне на соседнюю дверь. Она вела в столовую, где я застал нашу компанию за чайным столом. Донецкая сидела за самоваром, разливала чай, а оба младенца, распеленатые, лежали на роскошной кушетке, на которой были разбросаны пеленки.
— Ну что скажете? — весело спросила Донецкая, когда Енакиев вышел.
Я недоумевал…
— Конечно, может быть, это только личные особенности здешнего губернатора, похожего на человека екатерининских времен… Но… все-таки знаменательно и странно.
Через некоторое время явился полицеймейстер и сообщил, что номер в гостинице готов, и мы отправились туда, попрощавшись с губернатором. Дорогой я спросил у полицеймейстера, есть ли здесь другие поднадзорные. Он назвал Зарудневу и Панютину. Я уже знал, что в Перми остался тоже Петр Михайлович Волохов, от которого еще в Вышнем Волочке я получил письмо. Но на мой вопрос о нем полицеймейстер нахмурился.
— Не советую вам знакомиться с этой личностью. Это опасный, опасный человек, и сношения с ним могут вам сильно повредить.
Я засмеялся. Волохова я знал как человека очень умеренного образа мыслей, в ссылку попавшего по недоразумению. Он, как и я, обвинялся, кажется, в побеге с первоначального места ссылки, которого не совершал уже потому, что и выслан никуда не был. По-видимому, его смешали с кем-то другим. Поблагодарив полицеймейстера за дружеское предостережение, я сказал, что мне не приходится знакомиться с Волоховым, а хочется просто разыскать приятеля, и я все-таки прошу сообщить его адрес. Он насупился еще мрачнее, но адрес все-таки сообщил, и через некоторое время я уже был у Волохова.
— Скажите, Петр Михайлович, чем это вы заслужили такую опасную репутацию?
Он засмеялся.
— Мы с ним не кланяемся. Когда меня ссадили здесь с баржи, он обошелся со мной очень грубо и продержал без надобности в отвратительной каталажке. Увидев, что губернатор держится иначе, он тоже изменил обращение и теперь ждет с моей стороны любезных поклонов. Но я ему не кланяюсь… Ну вот он и считает, что я непочтителен к нему… А он власть… Значит, я непочтителен и враждебен властям.
Можно сказать, что на таких характеристиках была основана значительная часть административных высылок… На первые дни, впредь до устройства, я поселился вместе с Волоховым и этим, конечно, бесповоротно погубил свою репутацию в глазах мрачного полицеймейстера.
Часть третья
В Перми
I. Александр Капитонович Маликов
Через несколько дней я нашел себе квартиру в пригородной слободке, на улице, которая, кажется, называлась Односторонкой. Ряд домиков глядел прямо на широкий пустырь. У мелкого лавочника, бывшего кантониста-еврея, женатого на христианке, я нашел маленькую комнатку, на окне которой тотчас же вывесил изображение сапога из сахарной бумаги, чтобы известить, что в слободке поселился новый сапожник.
Почему я сделал это?.. На этот вопрос точного ответа дать не могу. Когда-то, до своей ссылки в Вятскую губернию, я мечтал вместе с братом и Григорьевым, что все мы перейдем на физический труд, чтобы жить общей жизнию с народом. Теперь, после того что я видел в Глазове и особенно в Починках, цельность этого настроения сильно нарушилась. Порой еще в Глазове, засидевшись долго, особенно ночью, за сапожной работой, я точно вдруг просыпался с странным ощущением… В руке у меня — сапог… Почему именно сапог?.. Но тотчас я находил и ответ: я живу в слободке, и сапог мне нужен для того, чтобы войти в среду слобожан… И, наконец, для заработка. Теперь, в Перми, я мог найти другой заработок, но мне не хотелось расстаться с образом жизни сапожника. Это было нечто вроде психической инерции. Я уже увидел и пережил много такого, что сильно подточило мои недавние наивно-народнические настроения. Но это были еще как бы подпочвенные воды. Скоро они изменят даже внешний вид местности. Но пока они делали еще невидимую работу… Ко мне стали заходить обыватели, я снимал мерки, пригонял колодки и шил для слобожан нехитрую обувь… Некрасиво, но крепко…
Скоро, однако, я начал приходить к убеждению, что для губернского города я еще сапожник плохой. Даже слобожане, а особенно слобожанки, требовали работы более изящной, чем я мог дать после обучения у вазовского мастера и короткой практики. Настоящая, а не дилетантская работа — дело нелегкое. К ней надо привыкать с детства. Однажды городская портниха принесла мне обрезки, оставшиеся у нее от какого-то заказа, и попросила сшить из них теплые башмаки. Мы с нею вместе примерили выкройки и решили, что обрезков этих достаточно… Но когда я снял башмаки с колодок, то увидел, что осрамился: башмаки избоченились вдруг так потешно, что на них нельзя было смотреть без смеха. Оба мы, примеряя выкройки, не приняли в соображение направления ткани… Добрая женщина утешала меня: сапоги шьются для того, чтобы их носить на ноге. А на ноге они опять принимают нормальный вид.