Дней через десять, в какой-то праздник, Волохов, только что вернувшийся из общественной библиотеки, сказал мне, улыбаясь:

— Сходите в библиотеку. Там есть кое-что для вас интересное.

Я пошел и увидел над одним из столов кучку читателей, со всех сторон склонившихся головами лад номером, помнится 312-м, «Молвы», в котором мое письмо было напечатано почти без сокращений.

Перед вечером того же дня ко мне пришел губернаторский служитель с запиской: губернатор просит меня прийти к нему завтра утром для получения писем, пришедших на мое имя. Я отправился. Губернатор мне сообщил, что он сделал распоряжение, чтобы мои письма доставлялись ему. Я понял. Он не решил еще, можно ли официально обходиться без контроля моей переписки, а если бы письма шли через полицию — они были бы непременно вскрыты. Передав мне (невскрытыми) письма от матери и сестры, он положил руку на лежавший на столе номер газеты и сказал серьезным тоном:

— А теперь — вот это… Скажите, господин Короленко… Вы о двух головах, что позволяете себе писать и печатать такие письма?.. Ведь это… прямое публичное обвинение вятской губернской администрации в злоупотреблении высочайшим указом и даже… в подлоге.

— Я и имел в виду обвинить вятскую администрацию в злоупотреблении высочайшим указом и в подлоге…

— Я уверен, что последует опровержение, и вы можете подвергнуться тяжелой ответственности.

— А я уверен, наоборот, что никакого опровержения не последует… Что касается ответственности, конечно, по суду, я был бы рад возбуждению этого дела…

Он покачал головой, как человек удивленный и озадаченный.

Разумеется, никакого опровержения не последовало, хотя письмо по тому времени явилось некоторым событием. Его цитировали осмелевшие газеты, и внутренний обозреватель «Русской мысли» (С. А. Приклонский) посвятил ему значительную часть очередного обозрения. Мне рассказывали впоследствии, что Аба-за, игравший довольно видную роль при Лорис-Меликове, приезжал в редакцию «Отечественных записок» с просьбой — не подчеркивать «раздражающих и волнующих общество известий», каким он считал и мое письмо. «У графа самые лучшие намерения… Вы видите: уже теперь хорошо, а будет еще лучше. Дайте графу делать свое дело спокойно…» В «Отечественных записках» мое письмо воспроизведено не было.

После этого Енакиев по поводу писем, а иногда и без особенного повода, стал приглашать меня к себе, и я видел, что он чрезвычайно интересуется тем, что происходит в России.

— Что же это делается? — говорил он. — И откуда эти постоянные покушения на царя, освободившего крестьян, и на его слуг?

Волохов рассказывал мне, что, зная об его участии в литературе, Енакиев в первое время приглашал и его и задавал те же вопросы. Но Волохов был человек очень сдержанный. Он предоставлял говорить самому губернатору, отвечая на его вопросы лишь односложно.

— Ему нужно говорить, пусть говорит. А мне с ним разговаривать не о чем.

Меня, наоборот, Енакиев очень интересовал, и я не видел причины отказываться от этих разговоров, особенно после одного случая. Как я и сказал Енакиеву сразу, я не уклонялся ни от каких знакомств, и вскоре ко мне стали ходить гимназисты, семинаристы, народные учителя… У одного из таких моих знакомых, семинариста Кудрявцева, была найдена при обыске «нелегальная» библиотека. Книг прямо «преступных» тут не было, но были сочинения, изъятые из обращения по «неблагонадежности»: Писарев, «Политическая экономия» Милля с примечаниями Чернышевского, «Исторические письма» Миртова (Лаврова), печатавшиеся в «Неделе», и т. д. Архиереем был тогда какой-то сухой монах, который пришел в изуверный ужас и настаивал на самых суровых мерах. Губернатор Енакиев и его приятель, начальник жандармского управления, старались, наоборот, не раздувать дела. Енакиев лично отправился к архиерею, чтобы уговорить его не исключать всех семинаристов, значившихся в списке читателей преступной библиотеки. Когда кроткий монах настаивал на исключении нескольких десятков юношей, Енакиев сказал:

— В таком случае, ваше преосвященство, я вынужден написать своему высшему начальству, что вы намерены кинуть эту молодежь в объятия социализма…

— Как это? — испугался монах.

— Очень просто: вы выкидываете их, не дав окончить образования, и их тотчас же подберут другие наставники.

Это, разумеется, было, в сущности, не очень страшно. Светское правительство само только и делало, что кидало таким же образом целые кадры юношей в «объятия социализма». Но архиерей все-таки испугался, и никто из участников неблагонадежной библиотеки исключен не был, кроме, впрочем, Кудрявцева, у которого были найдены присланные кем-то из Казани прокламации. Архиерей был искренно убежден, что Кудрявцева за это повесят, а уж об оставлении его в семинарии не могло быть и речи.

Кудрявцев был высокий, худощавый и болезненный юноша. Он сразу испугался и стал давать слишком откровенные показания. Между прочим, в числе своих знакомых он назвал меня и Панютину.

— Вы от них получили прокламации? Давали они вам запрещенные книги?

Кудрявцев ответил отрицательно и перечислил сочинения, которые я рекомендовал ему прочесть.

— Так знаете что, — сказал этот феноменальный жандарм, — лучше не упоминайте этих фамилий. Они — поднадзорные, и это только напрасно усложнит дело.

Я знал от молодых людей обо всем этом деле и, конечно, ждал обыска. Но обыска не последовало, и юноши объяснили мне эту «бездеятельность местной власти». Впоследствии и Енакиев рассказал мне всю историю, и понятно, что у меня не было оснований относиться к нему с недоверием. На его недоуменный вопрос, «что это у нас происходит», я ответил совершенно откровенно. Я не террорист. Объясняю террор невыносимым правительственным гнетом, подавившим естественное стремление к самодеятельности русского общества. Знаю, что стали террористами люди, раньше не помышлявшие о терроре, и считаю людей, гибнущих теперь на виселицах, одними из лучших русских людей. Очевидно, правительство, обратившее против себя такое отчаяние и такое самоотвержение, идет ложным и гибельным путем.

Енакиев слушал эти мои откровенные мнения с явным интересом, и в этом месте нашего разговора встал, заглянул в приемную и запер дверь. После этого всякий раз, когда я приходил к нему, он не забывал эту предосторожность. Часто он и сам при закрытых таким образом дверях сообщал мне новости и слухи из административных сфер, в которых звучала видимая заинтересованность к каким-то еще не вполне определенным грядущим реформам. Ожидания перемен носились в воздухе даже канцелярий и губернаторских кабинетов, и несомненно, что реформы встретили бы приверженцев даже в иных бюрократических сферах.

В это время я напечатал в журнале «Слово» две статьи. Одну — «Ненастоящий город», другую — «В подследственном отделении». В этом последнем очерке шла речь о тобольской тюрьме и сектанте Якове, неустанно громившем свою тюремную дверь во имя протеста «за бога, за великого государя». Оказалось, что этот Яшка-стукальщик и его дело известны Енакиеву. Яков был житель одного из крупных уральских заводов и принадлежал к секте «неплательщиков», поэтому Енакиев чрезвычайно заинтересовался этим моим очерком. Он понимает, конечно, что одни репрессии бесцельны. Было бы очень хорошо, если бы кто-нибудь, наблюдательный и беспристрастный, осветил эту малоизвестную секту и ее взгляды. Он считает, что я мог бы это сделать. Скоро, вероятно, все мы получим свободу, но даже и без этого он мог бы перевести меня с моего согласия для жительства в это заводское село. Это, конечно, менее удобно, но ведь сумел же я сделать свои наблюдения над Яшкой даже в коридоре подследственного отделения. Там у меня, конечно, будет более простора.

— Вы, конечно, разумеете наблюдения с чисто литературными целями, — сказал я.

— Конечно, конечно…

— Хотя бы мне пришлось писать вещи, неприятные для местной администрации?..

— Да, да! Вы напишете то, что увидите.

Мы расстались, вполне довольные друг другом. Передо мной раскрывались новые перспективы и новое поле для интересных наблюдений.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: