— То, что я предвидел, случилось, и теперь присягу предлагают как общую меру. Постойте! Я прошу вас пока не принимать окончательного решения. Вот вам присяжный лист. С ним вы придете ко мне завтра. А пока…
Мы сидели с ним друг против друга за столом. Он посмотрел на меня и сказал растроганным голосом:
— Пусть это будет не разговор губернатора с поднадзорным. Я мог бы быть вашим отцом. Послушайтесь моего совета: не делайте этого… Я говорил уже с прокурором — на всякий случай… Он говорит, что свод законов не предвидит такого преступления и… кто знает, что придумают в административном порядке… Послушайтесь меня… Ну… так — до завтра!
Я взял лист и ушел. Душевная туча надвинулась близко. Я сказал себе все, что мог сказать против отказа. Кому, в самом деле, это нужно? О широком «не-присяжном» движении ничего пока не слышно… А два-три случая… Действительно, донкихотство… Не лучше ли поступить так, как поступили другие… Как просто смотрит на это, например, Во л охов…
Но… поступить с такой цельностью, как Волохов, я не мог. Что-то возмущалось во мне независимо от всяких практических соображений… Моим приходским священником был человек, несколько известный в духовной литературе. О нем много говорили в Перми, и говорили разно. Теперь его назвали бы черносотенцем. Тогда называли ханжой и лицемером. Я не мог представить себе той минуты, когда я перед ним стану повторять слова присяги… И он, пожалуй, примется читать мне своим лицемерным голосом трогательные наставления. У Маликовых я просидел вечер, скучный и печальный… Дома я старался представить себе, как поступил бы в моем положении В. Н. Григорьев. Я привык давно мысленно обращаться к нему и поступал так, как, мне казалось, поступил бы он. Но на этот раз и образ друга не давал ответа.
Потом мне пришел в голову вопрос: почему я колебался при первом разговоре с Енакиевым? Тогда я заявил отказ без колебаний и был спокоен… Очевидно, это первое побуждение было мое… То, над чем я теперь думаю и колеблюсь, — не мое, чужое… «Рука не подымается», — мелькнуло воспоминание. И пусть не подымается — очевидно, так лучше. С этой мыслью я крепко заснул, а наутро наскоро написал на листе бумаги: «Поднадзорного такого-то заявление», в котором сказал, что не искал этого случая для вызова и демонстрации, но если у меня считают нужным спросить мое личное мнение, то я намерен ответить по совести. Я испытал лично и видел столько неправды от существующего строя, что дать обещание в верности самодержавию не могу… Не заботясь особенно о стиле, приведя разительные примеры беззакония и неправды и поставив в конце спешную кляксу, я наскоро подписал заявление и спокойно отнес его к Енакиеву.
Он с грустью принял бумагу, прочитал ее, попытался еще раз вернуть мне лист и затем, видя, что я настаиваю, сказал серьезно-официальным тоном:
— Итак, вы желаете, чтобы я дал ход вашему заявлению. Хорошо. Я должен бы тотчас же арестовать вас и отправить в тюрьму. Но мне этого не хочется. Поэтому, если вы продолжите действие данного вами слова, я оставлю вас на свободе впредь до распоряжения свыше.
Я дал слово, и мы расстались. Енакиева я тогда видел в последний раз.
Было еще рано, и я перед службой зашел к Маликовым.
— Вы получили какое-то хорошее известие? — спросила Клавдия Степановна. Когда я сказал, что сейчас отдал Енакиеву свое заявление, она посмотрела на меня тревожно и вместе ласково и сказала неожиданно:
— Мне кажется, что если бы вы поступили иначе и приняли присягу, то… стали бы в конце концов террористом…
Не знаю, стал ли бы я террористом. Для этого у меня была слишком рефлектирующая и созерцательная натура… Но — сколько людей, которым террор был совсем несвойствен, было захвачено этим вихрем и шло против собственной природы… Впоследствии мне часто приходилось встречать людей, которые смеялись над донкихотством «неприсяжников». Порой и я сам смеялся над собой, когда оказалось вдобавок, что правительство и с своей стороны не обратило на ничтожное количественно движение никакого внимания и не увеличило нам даже срока ссылки… Но, оглядываясь на этот эпизод моего прошлого, я должен сказать, что тогда я поступил именно так, как этого требовала моя совесть, то есть моя природа, и спокойствие, наступившее для меня тотчас после принятого решения, доказывало ясно, что в этом отношении я был прав.
V. Смерть Маликовой. — Драма В.П. Рогачевой
После этого жизнь для меня пошла опять старой колеей. Должен отдать справедливость пермской администрации, что меня не только не арестовали, но я не заметил даже признаков особого надзора за собой… Из этого периода мне приходится отметить лишь печальное событие, происшедшее в семье Малиновых.
Клавдия Степановна была беременна. Приближались роды. Маликовы перебрались на лето в маленький загородный, чисто деревенский поселок, расположенный близ Перми, так что сам Маликов мог оттуда ходить на службу. Семья жила в скромной деревенской улице, широкой перспективой уводившей в поля.
Предстоящие роды не внушали никому опасений. Клавдия Степановна, отпрыск здоровой северной семьи, обладала особенным женским свойством: она удивительно хорошела во время беременности и к концу этого периода выглядела удивительно здоровой, как говорится — кровь с молоком. Роды ей давались легко.
Так все это шло и в этот раз. Только однажды, придя к ним на дачу, я застал ее несколько встревоженной: ей приснился сон, будто она родила девочку и находится при смерти… В семье Маликовых присутствовала мистическая струйка и вера в сны и предсказания. Я посмеялся над этим предчувствием. И действительно, через несколько дней она родила не девочку, а мальчика, и роды опять прошли на диво легко. Клавдия Степановна лежала в постели с здоровым румянцем и живыми, сияющими глазами… Я застал у них соседку по даче, женщину-врача земской больницы, по фамилии Скворцова.
Это был, по отзыву Маликовых, очень хороший человек, но на меня она производила странное впечатление: еще молодая, но преждевременно увядшая, с лицом в мелких морщинах и утомленным, почти потухшим взглядом, она производила впечатление человека, который взвалил на себя непосильное бремя и идет под ним шатающейся и неверной походкой.
Когда я, весело болтая, напомнил Малиновой об ее предчувствиях, из которых одно уже не оправдалось, да и другое, судя по ее далеко не изнуренному виду, очевидно, не оправдается, Маликова улыбнулась.
— Ах, в самом деле, Клавдия Степановна, — заговорила Скворцова, — это просто удивительно, какой у вас вид! Просто феноменально. Позвольте, милочка, я посмотрю вас…
Нас выслали, и женщина-врач приступила к осмотру.
Через несколько дней я застал в семье Маликовых беспокойство. У Клавдии Степановны был жар и на руках появились какие-то пятна. За Скворцовой посылали, но она еще не вернулась из больницы… Мы с Малиновым пошли к ней во второй раз.
Помню, был чудный летний вечер. Полная луна стояла почти в зените, заливая деревенскую улицу сверкающим серебристым сиянием и сильно сгущая тени. Прислуга Скворцовой, сидевшая с соседками на завалинке, сказала, что барыня вернулась, но очень устала и тотчас же легла спать. В окнах света не было.
— А говорили вы, что приходили от Маликовых?
— Говорила…
Это нам показалось странным. Маликов подошел к избе и постучал в окно. За стеклом мелькнуло лицо Скворцовой, перекошенное, бледное и точно испуганное.
— Не могу, не могу… — замахала она руками. — У меня в больнице вторую неделю умирает женщина, разлагающаяся от родильной горячки…
И ее страдающее лицо утонуло в сумраке…
Маликова отшатнуло от окна. Я поддержал его, чтобы он не упал, и так мы вышли на середину улицы. Тут он резко повернулся… Он был бледен, как стена, глаза горели ужасом.
— Она сказала: вторую неделю… Слушайте, ведь это смерть, — сказал он, до боли сжимая мне руку…
Это действительно была смерть, которую Скворцова занесла роженице из праздного любопытства… Позвали другого врача. Сомнений не оставалось. Признак за признаком появлялись в определенные сроки, и в такой же определенный срок Клавдия Степановна умерла.