— Кроме того, скажи Симскому, что Цыплов требует, чтобы он прислал сапоги. Да чтобы сейчас!

— Слушаю-с, — почтительно ответил парашечник.

Оказалось, что кто-то в камере был нездоров, и Симский отдал ему на время свои теплые валенки, а сам взял новые сапоги Цыплова. По миновании надобности валенки были отосланы Симскому, но с возвращением сапог он медлил, оттягивая день за день. А так как ему предстояло скоро выйти на место поселения в Енисейской губернии, то у Цыплова явилось опасение, что и его новые высокие сапоги могут последовать туда же.

— Так смотри, чтобы сей-час… Понимаешь!.. — подтвердил Цыплов. Но через некоторое время наш Меркурий вернулся без сапог и вместо этого подал записку. Цыплов прочел, и лицо у него налилось кровью. Симский писал, что 4 мы все социалисты, значит, не признаем собственности… Так может ли между нами быть речь о том, что твое и что мое. Цыплов, весь красный, с взъерошенными усами, схватил тотчас же бумажку и карандаш, уселся за стол и пыхтя, что-то долго писал, с очевидным трудом выводя строки. Кончив, он поднялся и сказал, обращаясь к нам:

— Вот послушайте, что я написал ему…

Голос его прерывался от бешенства. Мы с интересом приготовились выслушать его реплику по поводу социализма, но она была очень кратка и гласила только:

— А я тебе, сукин сын, говорю: отдай мои сапоги!!!

Но последнюю фразу Цыплов произнес с таким бешенством и таким неожиданно громовым голосом, что бедняга Меркурий, человек, очевидно, чрезвычайно робкий, мгновенно вылетел за дверь, и его пришлось вернуть из коридора, чтобы все-таки вручить записку. Цыплов, очевидно, всю силу своего письма, вложил именно в свою бешеную интонацию, не соображая, что интонация не передается почерком. Впрочем, он не ошибся. Робкий Меркурий, очевидно, сумел передать часть своего ужаса Симскому, и через несколько минут сапоги были уже у Цыплова.

Громовый оклик Цыплова разбудил еще одного жильца камеры. Кто-то, ворча, зашевелился на одной из кроватей, и с нее поднялся молодой человек с одутловатым, как будто налитым, нездоровым лицом и сел, запустив руки в волосы, как будто в тяжелом похмелий. Когда через несколько минут он пришел в себя и поздоровался со мной, я узнал в нем еще одного знакомого и вспомнил характерный эпизод.

Когда мы жили в Петербурге, на Клинском проспекте, к нам как-то неожиданно явился земляк из Житомира. Это был некто по фамилии, помнится, Станкевич. Он был, собственно, хороший знакомый нашего родственника, офицера Туцевича, но, как земляк, явился к нам и как-то быстро прижился. С матерью говорил о житомирской родне и очень любил стряпать, изобретая разные польские соусы. Он служил в Житомире в качестве мирового посредника и приехал хлопотать о чем-то по службе. По-видимому, особенными служебными талантами не отличался, но отлично рисовал на слоновой кости миниатюрные портреты губернатора, губернаторши и милых превосходительных деток, и на этом покоилась его карьера. Нам он начинал порядочно надоедать, тем более что порой проговаривался. Однажды, говоря о своих заслугах и о неблагодарности начальства, сообщил, что у губернатора было свое имение и ему, Станкевичу, удалось отлично устроить «соглашение» с крестьянами в пользу его превосходительства. Только чрезвычайное простодушие и какая-то особенная наивность этого любителя миниатюр и соусов кое-как спасали нас от столкновений, но все-таки мы ждали, скоро ли уладятся его дела.

Однажды я остался с ним вдвоем в квартире. Сестры ушли на курсы, мать за покупками, брат и зять на дневную работу. Станкевич возился около плиты над каким-то редким кушанием, которое должно было к обеду удивить всех нас, начинающих уже терять всякую веру в его кулинарные способности, когда раздался звонок и к нам вошел тот самый юноша, которого я увидел в камере. Он был одет очень неряшливо, в грязной блузе и сильно обтерханных снизу брюках. В этой неряшливости было что-то нарочитое, в сущности же в его наружности и манерах видно было нечто, пожалуй, утонченное. И действительно, с первых же слов он заявил, что он сын генерала Емельянова, но что ему, в сущности, плевать на генеральское звание, да, пожалуй, и на самого родителя, так как последний заражен предрассудками, а сам юноша от всяких предрассудков избавился. Ко мне он явился потому, что слышал о моих знакомствах с рабочими и желает проникнуть на одну из фабрик в качестве пропагандиста или хоть в какую-нибудь типографию.

Разумеется, в то время устроить это было нетрудно, но юноша производил до такой степени легковесное и прямо противное впечатление, что ни я, ни вернувшийся к тому времени брат не имели ни малейшего желания оказывать ему какое бы то ни было содействие. Но и после нашего отказа он продолжал сидеть, развалясь за столом, и болтал все в том же роде. Станкевич, слышавший все из кухни, через некоторое время вошел в комнату и, сев к столу, смотрел на юношу не отрывая глаз. Емельянов продолжал, не только не стесняясь постороннего, но еще как будто подстрекаемый его присутствием. Тогда я заметил, что во взгляде Станкевича является какое-то почти плотоядное выражение. Наконец он отозвал меня в другую комнату и сказал:

— Послушайте. Здесь нас только четверо. Давайте сейчас высечем этого мальчишку… Отец, если он человек действительно почтенный, будет нам только благодарен.

Станкевич был очень разочарован моим отказом.

С этой встречи прошло несколько лет. Передо мной был тот же юноша, только лицо у него было еще более нездоровое. Не знаю, за что именно он опять попал в тюрьму. Кажется, за побег, который он устроил вместе с Вишневецким, тоже юношей, но только скромным и более приятным, который помещался в той же камере. Емельянов теперь держался не так мальчишески задорно, как в первую нашу встречу, но при первом взгляде было видно, что это человек конченый. У него было лицо молодого пропойцы, набряклое и одутловатое. Оказалось, что, живя в Красноярске, он предавался самому грязному разгулу и в конце концов пристрастился к морфию. Некоторые сердобольные женщины из политических старались удержать его от этих пороков, но только напрасно потратили время. Через несколько лет он вынырнул и даже одно время приобрел некоторую, довольно печальную известность, печатая в «Московских ведомостях» свои воспоминания, очень бесцветные и бледные. Видно было руку недоучившегося, хотя и бойкого гимназиста, который соответственно требованиям катковской газеты старался по возможности облить грязью всех, с кем встречался во время ссыльных скитаний. Вспомнил он и о встрече со мной в красноярской тюрьме. «Это субъект, — писал он, — которого, будь он даже в десять раз талантливее, ни одно правительство не потерпело бы в среде мирных граждан». В том же роде были отзывы и о других лицах…

Каждый день ко мне приходил кто-нибудь из родных, и мы проводили вместе по часу. Порой вместе с матерью или сестрой являлся еще кто-нибудь из ссыльных. Это была уже некоторая вольность, и смотритель Островский допускал ко мне без разрешения губернатора тех, кто ему нравился. Так познакомился я с С. Н. Южаковым. Те, кто знал Сергея Николаевича в петербургском периоде его жизни, не представляют себе того худощавого, очень живого и изящного молодого человека, которого я увидел в красноярской тюрьме. Высокий, стройный, одетый с очевидной заботливостью, он производил впечатление изящного джентльмена…

Тогда у него не было еще и привычки к вину и пиву, которая явилась впоследствии.

Мой зять, студент второго курса Медико-хирургической академии, устроился провизором в аптеке, Очень деловитый, он скоро овладел работой, и им дорожили как работником. Семье жилось сносно. Мать уже привыкла к неожиданным ударам судьбы, и хотя по временам не могла удержать слез при мысли о дали, куда меня гонит судьба на этот раз, на-я успевал передать ей часть моего оптимизма… Общество в Красноярске собралось симпатичное. Тут была, между прочим, семья Лесевичей, и эти две семьи служили центрами, которые так дороги в ссылке…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: