Зайдя в дом богатого старообрядца, находившегося в то время в отсутствии, он застал здесь молодую девушку скитского типа, очевидно очень набожную, которая учила маленького братишку чтению. Преподавание шло, конечно, по-славянски — мальчик разбирал по складам Псалтырь. Прислушавшись к уроку, неизвестный странник решил вмешаться в него. Учить надо не тому и не так. Надо, чтобы мальчику было понятно, о чем идет речь. И он начал читать популярную тогда нелегальную «Сказку о четырех братьях». Четыре брата отправляются искать по свету правду, и их приключения в этих поисках составляют содержание сказки. Правды они не находят нигде: всюду царит неправда, поддерживаемая властями, не исключая и царя. Мальчик жадно слушает неведомого странника, читающего что-то так просто и понятно. Девушка сначала тоже заслушивается, но затем спохватывается, что в виде этого красавца явился соблазн и грех. В это время со двора слышен стук телеги. Вернулся отец. Девушка страстно просит странника не заводить таких речей при отце.
Целая полоса жизни легла между тем временем и настоящим, когда я познакомился с автором этих записок. Рогачев был арестован, долго просидел до суда и после — в централке. Когда наступил суд сената, то подсудимых, которых целые годы держали в тюрьмах, чтобы судить вместе, решили в видах удобства разделить на отдельные группы. Масса подсудимых (193), озлобленная и вообще склонная к протесту по всякому поводу, решилась не подчиняться, и зал сената стал ареной бурных эпизодов. Между прочим, рассказывали, что Рогачев, вырвавшись у жандармов, подбежал к решетке, отделявшей сенаторов от подсудимых, и привел судей в ужас, с огромной силой сотрясая эту решетку, от которой его едва удалось оттащить жандармам.
И все-таки, когда вспоминаешь о том времени, невольно приходит в голову: какая это была, в сущности, невинная стадия русской революции!..
Были в иркутской тюрьме и другие представители «большого процесса» и идеалистического народничества: Порфирий Войнаральский и Сергей Филиппович Ковалик.
С ними были связаны несколько эпизодов, которые сделали их имена очень популярными в радикальной (так тогда называли) среде. Начать с того, что оба были уже далеко не зеленые юноши, как большинство подсудимых. Процесс застиг их уже мировыми судьями. Затем ими, очевидно, так дорожили в революционной среде, что было сделано несколько попыток устроить их побег. Первая попытка была сделана еще в доме предварительного заключения. Обоим удалось уже перебраться через стену, но один (кажется, Ковалик) сделал прыжок, сломал себе ногу, а другого догнал на улице на извозчике какой-то доброволец из публики. Тогда называли фамилию этого человека. Говорили, что, узнав, кого именно ему удалось задержать, он очень жалел об этом.
Другая попытка была сделана уже в то время, когда Войнаральского везли в одну из центральных тюрем Харьковской губернии. Это было дело чрезвычайно смелое, даже дерзкое, и о нем много писали в газетах. Среди белого дня, когда в полях работали крестьяне, на почтовую тележку, в которой два жандарма везли Войнаральского, напали верховые. Человек, переодетый офицером, остановил повозку и стал расспрашивать жандарма. Затем выстрелом из револьвера он ранил этого жандарма и долго гнался вместе с другими по дороге за повозкой, причем на эту странную гонку глядели равнодушно украинцы, опершись на свои косы. В конце концов ямщику удалось ускакать. Только дальше, когда погоня уже прекратилась, на дорогу выехал еще один всадник, которого жандарм и заподозрил в соучастии с первыми. Жандарм принял свои меры, и верховой проехал мимо. Это был тот самый Медведев-Фомин, о котором я говорил уже. Теперь он был уже на Каре.
Войнаральский и Ковалик, связанные дружбой на воле, были дружны и здесь. Войнаральский был человек небольшого роста, подвижной сангвиник. Его приятель был, наоборот, большого роста и очень флегматичен. Только приглядевшись к этому большому, грузному, как бы отяжелевшему человеку, можно было разглядеть огоньки юмора, пробегавшие порой в его глазах, и услышать метко-остроумное замечание. Вообще же он производил впечатление помещика-сибарита, и арестантский халат порой казался на нем именно комфортабельным халатом. Говорили, что впоследствии, в Якутской области, он оказался очень деятельным хозяином, до известной степени культуртрегером. По возвращении из ссылки, после какого-то манифеста, он устроился при помощи старых приятелей и сослуживцев в либеральном акцизном ведомстве. Я с ним переписывался, но в последнее время мы потеряли друг друга из виду.
II. Ипполит Никитич Мышкин
Но, быть может, самым ярким представителем не только народнического периода, но, пожалуй, и всех напластований революции того времени был Ипполит Никитич Мышкин.
Брандес в одном из своих историко-литературных очерков, характеризуя настроение французского общества перед Великой французской революцией, говорит об одном французе, с которым делались нервные припадки, когда при нем упоминали слово «священник» (сиге или, не помню точно, аббат). Действительно, нужно было огромное движение в отдельных душах, движение до известной степени болезненное, чтобы все эти индивидуальные сотрясения могли вызвать тот огромный сдвиг в общественной психологии, который дал Великую французскую революцию. Разумеется, не во всякой душе это сказывалось так резко, но во многих происходили соответственные душевные сотрясения, заранее уже предвещавшие взрыв вулкана.
Мышкин был характерным представителем такого сотрясения в душе русского интеллигента.
С другой стороны, великий русский художник Тургенев, который, как известно, изучал русских революционеров, говорил о Мышкине Кравчинскому: «Вот человек!.. Ни малейшего следа гамлетовщины!»
Тургенев ошибался: в Мышкине было много болезненного, и если в ком были следы процесса, отмеченного Брандесом, то это именно в Мышкине. Правда, наряду с этим, в нем были признаки очень сильной личности. Сын николаевского солдата из кантонистов и простой крестьянки, он выделился уже в школе кантонистов яркими способностями и был переведен в Межевой институт как выдающийся воспитанник. По окончании этого заведения он изучил, кроме того, модную тогда стенографию, стал правительственным стенографом, завел собственную типографию и небольшой книжный магазин. Всякое практическое дело кипело у него в руках. В некоторых его биографиях упоминается, что в начале службы он попал в ординарцы к какому-то штабному генералу, который изобрел систему стенографической азбуки и демонстрировал ее перед Александром II. В качестве секретаря или ординарца при этом присутствовал и Мышкин. При таком начале, при счастливой наружности и при умении пользоваться благоприятными шансами для личных целей — ему предстояла блестящая карьера.
Но… Мышкин скоро свернул на путь, который увлекал тогда его поколение. Кажется, что ему пришлось стенографировать процесс нечаевцев для катковских «Московских ведомостей». Очень может быть, что здесь впервые проник в него микроб революционного настроения.
Как бы то ни было, он с прежней деловитостью и пламенной энергией пошел по этому новому пути. В своей типографии он стал печатать книги, хотя сначала и не прямо революционного содержания, но с известным подбором — так сказать, полузапрещенные. В качестве наборщиц он подобрал кружок интеллигентных девушек, между прочим, из того архангельского кружка, о котором я говорил выше. Представительницу этого кружка я встретил в Перми, в лице Ларисы Тимофеевны Зарудневой. Она пережила впоследствии довольно крутой перелом в сторону религиозного настроения, но, сколько мне известно, в душе ее теплился до конца настоящий культ преклонения перед Мышкиным.
Таким образом, у Мышкина в то время был уже кружок единомышленниц и почти готовая нелегальная типография. Стоило ему случайно познакомиться с Войнаральским, и его типография стала печатать революционные издания для саратовских пропагандистов.