Звонок затрещал, дверь открылась, из-за нее выглянуло лицо Анны, и дверь опять захлопнулась, заглушив испуганный крик девушки, точно она увидела призрак. Потом она опять выглянула в щелку и сказала:
— Вы?.. Неужели это вы?
Старая барыня тоже с большим удивлением встретила этого человека и с трудом узнавала в нем простодушного лозищанина в белой свите и грубых сапогах, когда-то так почтительно поддерживавшего ее взгляды на американскую жизнь и на основы общественности. Она внимательно присматривалась к нему сквозь свои очки и искренно находила, что он стал гораздо хуже. Правда, в нем не было вызывающей резкости и задора молодого Джона, но не было также ласковой и застенчивой покорности прежнего Матвея, которая так приятно ласкала глаз старой барыни. Кроме того, она находила, что черный сюртук сидел на нем, «как на корове седло».
— Садитесь, пожалуйста, — сказала она с легким оттенком иронии. Но она чувствовала с некоторой досадой, что ей все-таки неловко было бы оставить стоять этого человека.
В сущности, она была человек недурной, и, когда Анна заявила ей об отказе от службы, она поняла, что теперь у Анны есть уважительная причина…
— Ну, вот — она нашла себе «свою собственную жизнь», — сказала она с оттенком горечи ученому господину, когда Анна попрощалась с ними. — Теперь посмотрим, что вы скажете: пока еще явится ваш будущий строй, а сейчас вот… некому даже убрать комнату.
— Гм… да… — задумчиво ответил изобретатель. — Надо признать, что в этом есть доля неприятности. Конечно, со временем все это устроится несомненно… Но… действительно, трудно будет придумать машину, которая бы делала это так приятно и ловко, как эта милая девушка…
Несколько дней после этого ученый чувствовал себя не в своей тарелке и находил, что даже выкладки даются ему как-то труднее.
— Гм… да… я должен признаться, — говорил он старой барыне. — Мне недостает ее лица и ее добрых синих глаз… Конечно, со временем все заменят машины…
Но тут он оборвал фразу под упорным ироническим взглядом старой барыни, которая процедила сквозь зубы:
— Даже синие глаза? Ну, это-то уж едва ли…
Перед отъездом из Нью-Йорка Матвей и Анна отправились на пристань — смотреть, как подходят корабли из Европы. И они видели, как, рассекая грудью волны залива, подошел морской гигант и как его опять подвели к пристани и по мосткам шли десятки и сотни людей, неся сюда и свое горе, и свои надежды, и ожидания…
Сколько из них погибнет здесь, в этом страшном людском океане?..
Матвею становилось грустно. Он смотрел вдаль, где за синею дымкой легкого тумана двигались на горизонте океанские валы, а за ними мысль, как чайка, летела дальше на старую родину… Он чувствовал, что сердце его сжимается сильною, жгучею печалью…
И он понимал, что это оттого, что в нем родилось что-то новое, а старое умерло или еще умирает. И ему до боли жаль было многого в этом умирающем старом; и невольно вспоминался разговор с Ниловым и его вопросы. Матвей сознавал, что вот у него есть клок земли, есть дом, и телки, и коровы… Скоро будет жена… Но он забыл еще что-то, и теперь это что-то плачет и тоскует в его душе…
Уехать… туда… назад… где его родина, где теперь Нилов со своими вечными исканиями!.. Нет, этого не будет: все порвано, многое умерло и не оживет вновь, а в Лозищах, в его хате живут чужие. А тут у него будут дети, а дети детей уже забудут даже родной язык, как та женщина в Дэбльтоуне…
Он крепко вздохнул и посмотрел в последний раз на океан. Солнце село. Туманная дымка сгущалась, закрывая бесконечные дали. Над протянутой рукой «Свободы» вспыхнули огни…
Пароход опустел. Две чайки снялись с мачт и, качаясь в воздухе, понеслись по ветру в широкую туманную даль…
Как те, которые когда-то, так же отрываясь от мачт корабля, неслись туда… назад… к Европе, унося с собой из Нового света тоску по старой родине…
1895
Фабрика смерти*
Я открыл как-то окно в своей комнате, в Чикаго, на Rhodes avenue. Комната быстро наполнилась особенным, тяжеловатым и чрезвычайно неприятным запахом.
— Заприте окно, — ветер от Stock-yard'а, — сказал мне Виктор Павлович, один из моих гостей-соотечественников.
— Это что такое? — спросил я.
— Как?.. Неужели вы еще не видели Сток-ярда? Напрасно: Пульмановский городок, где пьют кровь из людей, и Stock-yard, где убивают фабричным способом животных, — две great attractions[5] Чикаго даже и не в выставочное время. Разве вы не знаете, что на свиной туше основано все величие Чикаго?
Виктор Павлович был человек желчный и не мог решить в течение долгих странствований, — где хуже: у нас, или в Америке, или еще где-нибудь на белом свете… Мы решили в этот день вместо выставки отправиться маленькой компанией к Stock-yard'у.
Ехать пришлось долго, и я начал было сомневаться, возможно ли вправду влияние столь отдаленного учреждения на атмосферу моей комнаты на Rhodes avenue. Но вот вагон, повертывая из улицы в улицу, несет нас чем-то вроде предместья: дома ниже, шире площади, много дыма, больше грязи на неровных мостовых, кое-где деревянные тротуары, стоптанные и с провалившимися досками. Еще далее наш вагон бежит, неизвестно уже как выбирая свою дорогу, по целой сети рельсов, искрестивших широкие площади и улицы, точно паутина.
Мы останавливаемся… Поперек нашего пути идет поезд, весь нагруженный скотом. Головы, головы, головы… Быки солидно смотрят на суетливую картину грязного города, сменившую для них простор родных прерий. В другом месте глупо толкутся овцы… Свиньи нервно возятся и обнаруживают беспокойство… Вагоны, вагоны, еще вагоны, без конца… Начинает накрапывать дождик, с утра уже разводящий на улицах тонкую, липкую грязь.
Последний вагон прошел, обвеяв нас полосой острого скотского запаха. Мы трогаемся далее… Дождик сильнее, грязь гуще, небо застилает каким-то особенным дымом, тяжелым и вязким. Вагон то и дело подпрыгивает на стыках. Три степных пастуха, в кожаных одеждах, покачиваясь на высоких седлах, тихонько едут под дождем и ведут о чем-то спокойную беседу. Они, вероятно, сдали уже свои партии. Теперь, может быть, считают барыши и с удовольствием думают о чистом воздухе и просторе прерий, где на зеленой траве пятнами бродят стада…
Чувствуется близость бойни. Сырой воздух пропитан угнетающим запахом, тем самым, от которого пришлось закрывать окна за несколько верст отсюда.
— Stock-yard! — выкрикивает кондуктор…
Перед нами целый городок сумрачно-муругих зданий с широкими дворами, обвеянных клубами пара и дыма… Грязно, сурово и уныло. Stock-yard неряшлив, серьезен и несколько циничен. Он грязен, некрасив, он нехорошо пахнет, и порой гости Чикаго, съехавшиеся со всего мира на его выставку, вынуждены затыкать носы… Что делать! Городу приходится выносить эти неприятные черты в характере Stock-yard'a: ведь город сделал блестящую карьеру, он может принимать, у себя блестящее общество, главным образом, благодаря своему некрасивому дедушке, Сток-ярду… А дедушка не торопится скидать для гостей грязный халат…
Мы пробираемся по плохим мосткам между паутиною рельсов; на широком дворе — грязные загородки, ограждающие еще более грязные загоны, затоптанные пригоняемой скотиной… Множество лошадей коу-бойсов, с оригинальными седлами, стоят у этих загородок. Это — все пастухи, быть может еще сегодня пригнавшие табуны или приехавшие с ними в поездах. Скот — частию в загородках, частию же в огромных зданиях, мимо которых мы проходим. Я заглядываю в запотелое, грязное окно: коровы тупо и равнодушно пережевывают жвачку; в другом месте овцы сбились в кучу, как будто над ними носится ощущение смерти. Их уже не кормят, потому что дело идет здесь быстро, и пока cow-boy получает расчет и садится на коня, чтобы двинуться в обратный путь, — его стадо уже выходит с другого конца Stock-yard'a в виде туш, полстей и консервов… Скотская смерть густо нависла всюду; ею насыщена атмосфера, и я положительно уверен, что видел смертельную тоску в глазах этих сотен и тысяч живых существ, сбитых в кучу и ожидающих своего часа.