— Нет, странный, странный, — подтвердила она. — Появились бог знает откуда… ничего не говорите, не отвечаете на вопросы.

— Ну, на вопросы-то вы мне сами не даете ответить.

— Нет, как-то… не то вы говорите, — грустно сказала девушка и потом опять оживилась: — Ну, да завтра я все узнаю. Я здесь проживу недели две.

— А после?

— После?.. Но разве вы не знаете?.. Я ведь вам писала… Разве… разве вы не получили письма?.. А я так много вам написала… И так хотелось, чтобы вы прочли это.

— Я не получил письма.

— Значит потерялось на почте?..

— Нет… Оно, вероятно, лежит в отделении… Я не знал, что это от вас.

— Не знали? И не могли догадаться, что я напишу?.. И письмо лежит столько дней?.. А я думала… Я так это писала… что думала…

Она тряхнула головой и сказала:

— Ну… поговорим после… Теперь трудно…

— Отчего же трудно? Оттого… что я странный? — спросил я с невольной горечью…

— Д-да… Оттого, что вы странный. И оттого, что письмо осталось на почте… Этот огонек в крайнем окне. Это в вашем номере?

— Да, — ответил я и прибавил: — Я все-таки очень рад, что иду с вами.

— «Все-таки»? Что это вы говорите?

— Говорю, что рад, что иду с вами… Это действительно так…

— Разве… Разве это нужно говорить?.. Да еще как-то так… особенно…

Она смолкла и шла, задумавшись… Я тоже молчал, чувствуя, что на душе у меня жутко. Сначала мне казалось, что среди этой темноты, как исключение, я возьму у минуты хоть иллюзию радостной встречи до завтрашнего дня, когда опять начнется моя «трезвая правда». Но я чувствовал, что и темнота не покрыла того, что я желал бы скрыть хоть на время. Мои кривые улыбки были не видны, но все же вот она почуяла во мне «странность». И правда: так ли бы мы встретились, то ли бы я говорил, если бы ничего не случилось?

— Ну, хорошо. Пойдемте молча, — сказал я, опять чувствуя, что этого тоже лучше бы не говорить.

Мы прошли мимо академии, потом по плотине и пошли к небольшой дачке, стоявшей особняком среди молодого ельника. В комнатке топилась печка, горела лампа, и в окно виднелись три фигуры.

— Теперь до свидания, — сказал я, останавливаясь и передавая чемодан.

— Как… вы не зайдете?

— Нет, вы уж одни…

— Что-нибудь… вышло у вас с Соколовыми?

— Кажется, ничего особенного.

Она как-то печально помолчала и потом сказала:

— Они, ведь, очень хорошие люди…

— Я знаю…

Она остановилась, хотела сказать еще что-то, но потом взяла у меня чемодан и молча протянула руку.

Я не почувствовал ее пожатия. Я задержал ее руку на одну секунду в своей, и мне казалось, что она чуть-чуть вздрогнула, как будто ожидая, чтобы ответить крепко и тепло на мое крепкое пожатие. Но эта секунда прошла, ее рука выскользнула из моей, и она тихо сказала:

— Прощайте…

— Прощайте… Федосья Степановна…

Еще несколько мгновений, и в комнатке сквозь окно я увидел оживленное движение встречи. Соколов, сутулый, широкоплечий брюнет, размашисто поднялся со стула и обнял вошедшую. Из соседней комнаты выбежала его жена и, отряхивая назад свои жидкие волосы, повисла у нее на шее. Серяков, молодой студент из кружка, к которому прежде принадлежал и я, сначала немного нерешительно подал руку, но потом лицо его расцвело улыбкой, и он тоже поцеловался с девушкой.

Я невольно остановился у палисадника, чтобы взглянуть на нее при свете. Все та же… Те же пепельные густые волосы, закрывающие часть лба и маленькие уши, та же длинная коса, тот же спокойный, теперь засиявший радостью взгляд и та же простая уверенность движений… После оживления первых минут Дося, скидая шубку с серым воротником и дорожную сумку, очевидно, предложила какой-то вопрос, сразу вызвавший особенное настроение во всей компании. «Обо мне», догадался я. Соколов присел к открытой печурке и стал угрюмо мешать угли кочергой. Его жена заговорила что-то быстро и оживленно…

Я знал, что она рассказывает. Тит передал мне толки, которые ходили обо мне среди студентов. «Американка» околдовала меня и Урманова. Урманов стал ее фиктивным мужем, но она интересовалась мной. Урманов был готов к предвиденной разлуке, но не мог вынести моего соперничества и успеха. Теперь я не могу забыть все это: и американку, и урмановскую трагедию, происшедшую отчасти по моей вине… Я разошелся с Крестовоздвиженским, когда он упомянул об Урманове, и вообще я очень изменился. Соколова, пожалуй, прибавит еще, что я «изменил прежним убеждениям» и отвернулся от товарищей…

Соколова была человек простой, прямолинейный и не особенно тактичный… Однажды она прямо заговорила со мной о том, что я поступаю плохо, считаю себя выше других и смотрю на всех такими взглядами, что ее, например, это смущает. Каждое ее слово отзывалось во мне резко, точно кто водил ножом по стеклу.

— Надеюсь, вы не подозреваете во мне донжуанских намерений, — сказал я, не желая даже сказать дерзость. Соколова страшно обиделась.

Я с любопытством смотрел на лицо девушки при этих рассказах. Оно оставалось так же спокойно… Когда Соколова выбежала в переднюю к закипевшему самовару, Дося подошла к окну. Я во-время отодвинулся в тень. Между окном и девушкой стоял столик и лампа, и мне была видна каждая черточка ее лица. Руками она бессознательно заплетала конец распустившейся косы и смотрела в темноту. И во всем лице, особенно в глазах, было выражение, которое запало мне глубоко в душу…

«Это она грустит обо мне, — подумал я, — о том, кто был и которого нет… Что такое — печаль?.. Какое-то изменение в мозгу?..»

Соколова внесла самовар. Все уселись к столу. Девушка заговорила о чем-то весело и с большим одушевлением.

Я чувствовал особенное волнение и опять пытался объяснить его по-своему… Где его источник? У нее толстая пепельная коса… У первой девушки, в которую я был по-детски влюблен, была тоже пепельная коса… И она так красиво рисовалась на темном платье… И у нее тоже были серые глаза… Очевидно, я не могу равнодушно видеть пепельную косу в сочетании с серыми глазами…

Я отошел от окна и пошел вдоль улицы. Навстречу, шумно разговаривая, шла кучка студентов. Один голос я узнал сразу. Это был голос Чернова, моего товарища еще по гимназии. Он был баловень богатой семьи и бил горничных по щекам плохо вычищенными сапогами. К концу гимназического курса он круто изменился, увлекся новыми течениями, преувеличивал внешний демократизм и разделял самые крайние идеи. Я не мог забыть горничных и плохо верил искренности его увлечений. Многим эта искренность внушала тоже сомнения. Но Дося верила ему, и за это Чернов платил ей горячей привязанностью.

Студенты шли быстро, и внезапное мое появление их удивило.

— Это вы, Потапов? — спросил Чернов. — Откуда?

Я затруднился ответом.

— Откуда я, — все равно… А вы, конечно, к Соколовым?.. Там приехала Федосья Степановна…

— Дося? — радостно вскрикнул Чернов… — А тут уже говорили… будто она арестована. Постойте! Да откуда же она явилась? Мы сейчас из Москвы. В дилижансе ее не было.

— С железной дороги…

— Ну, что она?.. Что же вы ничего не расскажете…

— Что она, — не знаю, как и вообще не знаю, что такое тот или другой человек… А поздоровела очень. И коса выросла еще толще.

Мне показалось, что студенты переглянулись в темноте. Через минуту вся кучка ввалилась в дачку Соколовых, и я представлял себе, как они все целуются с Досей. Мне вспомнилось, что, кажется, в преданности Чернова была не одна благодарность, и с этой мыслью я пошел дальше…

И вдруг мне ясно, как в освещенной рамке, представилось лицо девушки, глядящее в темноту с таким невольно захватывающим выражением… И рядом, с скрытой последовательностью грезы или сновидения, я увидел лучащийся взгляд Изборского… Я пожал плечами… Мне вспомнился Базаров.

— Проштудируй анатомию глаза, — говорил он Кирсанову… — Ты найдешь разные части органа зрения… Но где ты откроешь «божественное выражение»?..

Да, несколько более влаги придает глазам блеск или туманит их… Физическое сжатие мускулов или их дрожание под влиянием того или другого раздражения…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: