И я проснулся. В первую минуту я не мог сообразить, где я, и что со мною, и отчего мне трудно двигаться с места… Над моею головой тревожно бились листья клена, но теперь они не сверкали от лучей солнца в яркой синеве, а бледно рисовались на темно-свинцовом фоне. Громадная туча поднималась из-за лесу и все ширилась, тихо раскидывая по небу свои крылья. Из-под нее порывами налетал ветер, и вдали ворчал гром.
— Вставайте скорее, Андрей Иваныч, надо хоть до деревни дойти.
Огонь погас. «Бекетчики» спали в шалаше. Проезжие уехали. Было поздно, и надвигалась гроза. Андрей Иванович проснулся, протер глаза и, в свою очередь, стал будить какого-то мужика, лежащего у шалаша. Должно быть, он подошел к нам, когда мы уже спали.
Мужичок заворчал что-то и поднялся.
— Вставай, дядя, а то промокнешь… Э, да, кажись, знакомый. Видал я тебя где-то…
Мужичок как-то сморгнул и сконфуженно ответил:
— Да ведь уж нигде, как в Сивухе.
— То-то в Сивухе!.. А позвольте мне, почтенный, узнать, вы за что меня колотили, какая может быть причина?
— Господи! — удивился я. — Андрей Иванович, неужели опять?..
— Засаду сделали. Емелька, подлец, научил. Да еще вот этот почтенный ввязался.
— Да ведь мы, — конфузливо оправдывался мужик, — мы нешто от себя? За людьми… Как люди, так и мы… Сказывают: больно уж ты, милый, озорник большой…
— А ты видел, как я озорничал? — спросил Андрей Иванович с выражением сдержанной злобы в голосе.
— Не видал, милый, не совру… Потому выпитчи был.
— Посмотрите вы на этот народ: сами нажрутся, а потом других колотят… На-цы-я, нечего сказать! — неожиданно для меня прибавил Андрей Иванович с патриотическою горечью.
— Да ведь мы что? Мы действительно выпитчи, — смиренно говорил мужик, — у праздника были, у сродников. Ну, и… выпитчи, это верно… Так в этом беды нету, потому что мы сами себя ведем смирно… спим. А ты, сказывают, на ночлеге никому спокою не дал… Мы, конечно, что, а бабы жаловались: так, слышь, всю ночь шаром и катается, все одно еж по избе…
— Тьфу! — сплюнул Андрей Иванович и, не говоря более ни слова, быстро надел котомку и пошел по дороге.
Я догнал его, и мы пошли молча. Андрей Иванович, видимо, злился и унывал. Нежданно приобретенная слава, которая могла достигнуть до ушей Матрены Степановны, беспокоила его всего более. Результаты сивухинского боя, о котором он не распространялся, тоже, вероятно, присоединили немало горечи к его настроению. Наконец, туча покрыла большую половину неба и грозила ливнем, а до деревни было еще далеко.
— Ник-когда не пойду больше! — злобно сказал Андрей Иванович. — И не зовите! Грех один с этим народом. — И потом он меланхолически прибавил: — А перед хорошим человеком я вполне оказался обманщиком.
— Это вы о ком? — спросил я.
— О ком? — известно, об Иване Спиридоновиче, об давальце. Ведь сапогам-то срок сегодня, в аккурат… Чай, дожидается.
— С которых же пор он у вас хорошим человеком стал? Давно ли вы на него сердились?
— Сердился!.. Странно вы говорите: мало ли что мы сердился!.. Мужик на царя три года серчал, а тот и не знал. Так и мы. А об Иване Спиридоновиче я так обязан понимать, что он мне первый благодетель. Когда ни приди: рупь-два со всяким удовольствием. Конечно, после того в в цене понажмет…
— Ну, вот видите!
— Ничего тут не видно… Нашего брата ежели не нажимать, мы совсем бога забудем… А что: на лице у меня синяков нет?
Я внимательно осмотрел лицо Андрея Ивановича и дал успокоительный ответ.
— И на том спасибо! Семейному человеку это всего хуже, — докторально объяснил он. — Семейного человека лучше ты всего оглоблей исколоти, а лица и рукой не тронь.
— Ну, уж…
— Чего ну? Много вы понимаете!
Я вспомнил про Матрену Степановну и потому не возражал более. К тому же Андрей Иванович, угнетаемый обстоятельствами и готовившийся к «хомуту», совершенно изменился. Со мной стал строптив и раздражителен, о «нацыи» говорил с презрением, зато о купечестве и давальцах отзывался в меланхолически почтительном тоне. Буйный демократизм первого дня нашего путешествия совсем с него схлынул.
Я отчасти приписывал это близкой грозе.
Туча заволокла уже небо и теперь все сгущалась и все падала книзу, опускаясь над полями, на которых побелевшие и поблекшие хлеба бились и припадали к земле. На темном фоне этой тучи несколько оторванных клочков тумана, прохваченных опаловыми отблесками, неслись куда-то тревожно и быстро, точно запоздалые всадники, убегающие вдоль тяжелого фронта атакующей колонны. Гром перекатывался сердитее и гулче, и по временам яркая молния, извиваясь зигзагами, бороздила набухшие грозою тучи.
Дорога казалась пуста. Мы обогнали на холме только глухого еврея-солдата, которого встретили в первый день. Он начал рассказывать нам о том, как он потерял платок и вернулся за десять верст в надежде разыскать его. Кроме того, он проливал кровь за веру и отлично играл на бубне… Все это было когда-то, в далеком прошлом, а теперь он глух, и беден, и несчастен… Голос его звучал в напряженном воздухе как-то особенно резко и однотонно. Заметив, однако, что мы мало обращаем на него внимания и, кроме того, несмотря на свою глухоту, расслышав сильный громовой раскат, он вдруг подобрал полы своей серой шинели и пустился бегом по дороге.
Рожь гнулась и качалась на нивах, лес, синевший впереди, побледнел, расплылся и исчез, по полям шумно стремились к нам навстречу колеблющиеся столбы ливня, соединявшего небо с землею…
— У праздника, нечего сказать! — произнес Андрей Иванович, окидывая безнадежным взглядом пространство, охваченное пеленой дождей и туманов.
Затем он принялся быстро укладывать в котомку новый картуз, между тем как первые капли гулко шлепались о дорожную пыль…
Июль 1887
На затмении
Продолжительный пароходный свисток. Я просыпаюсь. За тонкою стенкой парохода вода, кинутая колесом на обратном ходу, плещет, стучит и рокочет. Свисток стонет сквозь этот шум будто издалека, жалобно, протяжно и грустно.
Да, я еду смотреть затмение в Юрьевец. Пароход должен был прийти туда в два с половиной часа ночи. Я только недавно заснул, и теперь уж надо вставать. Приходится ждать несколько часов где-нибудь на пустой улице, так как в Юрьевце гостиниц нет.
Какова-то погода? Я гляжу из окна. Пароход уже остановился; волна, разбегаясь от бортов, чуть поблескивает и теряется в темноте. Дальний берег слабо виден во мгле, небо покрыто тучами, в окно веет сыростью, — предвестники не особенно благоприятные для наблюдений…
Кое-кто из пассажиров подымается. Лица сонные и не совсем довольные. Между тем снаружи слышно движение, кинуты чалки на пристань. «Готово!» — кричит чей-то сиплый, будто отсыревший и недовольный голос.
Пока я собираюсь, один из пассажиров, по виду мелкий волжский торговец, успел уже сбегать на пристань и вернуться на пароход. Он едет до Рыбинска.
— Ну, что там? — спрашивает у него товарищ, лежащий на скамье, в бархатном жилете и косоворотке. Оба они не особенно верят в затмение.
— Кто его знает, — отвечает спрошенный, — дождик не дождик, так что-то. А на берегу, слышь, башня видна, и на башне остроум стоит.
— Ну?
— Ей-богу! Поди хоть сам посмотри.
Уж несколько дней в народе ходят толки о затмении и о том, что в Нижний съехались астрономы, которых серая публика зовет то «остроумами», то «астроломами». Слова эти часто слышны теперь на Волге и звучат частью иронически («Иностранные остроумы! Больше бога знают…»), частью даже враждебно, как будто поднятая ими суета и непонятные приготовления сами по себе могут накликать грозное явление. Вчера с вечера брошюра «О солнечном затмении 7 августа 1887 года» мелькала среди простой публики. В ней объяснялось, что такое затмение и почему удобно наблюдать его, между прочим, из Юрьевца. Но большинство пассажиров третьего, а также значительная часть второго класса относились к ней сдержанно и даже с оттенком холодной вражды.