Это — черемисское Юркино. Пароход будет грузить дрова, а фигуры на берегу — черемиски из деревни, пришедшие по свистку с носилками для грузки. Таким образом, услуги артели оказались излишними. На верхней и на нижней палубе слышно угрюмое ворчание бурлаков, которых напрасно поманили заработком.
Оказывается, еще не поздно. В деревне огни, хотя на реке казалось, что уже глубокая полночь. Небо все затянуло. Туча густеет, вдали неясно гудит гром, и над лесами слабо вспыхивают бледные молнии. В воздухе чувствуется какое-то напряжение… Над обрывом курится огонек, и едкий дым сползает на реку.
Матросы нашего «Любимчика» большею частью пьяны… Некоторые пассажиры второго класса — тоже. Точно шмели, высыпавшие из гнезда, они мгновенно окружают черемисок, сидящих над обрывом. плотною кучкой, очевидно приготовившейся дружно встретить всякий натиск. При слабом освещении пароходных огней мелькают молодые миловидные лица; голоса раздаются в полутьме мелодично и звонко. Одеты они в расшитые пестрыми узорами короткие рубахи и белые штаны. Нога выше колен обернута черным сукном, перевязанным белыми оборками.
— Что мало вас вышло, портошная команда?
— Эй, не видали ли собачку: сама бела, лапки черны?
— А, да вот она, — держи!
Визг, хохот, грубые заигрывания… Девки крепко отругиваются. Порой шлепают гулкие удары. За ними взрывы хохота… На берег сходит тоже изрядно выпивший капитан, рядится с черемисками, и они принимаются таскать тяжелые носилки по крутой песчаной тропинке и узким дрожащим мосткам над водой… Пьяные озорники, пользуясь тем, что руки у девушек заняты, мешают им… Одна носильщица делает невольное движение… Дрова с грохотом валятся вниз… Капитан появляется на кубрике и обстреливает весь берег такой отборной и громкой руганью, что матросы оставляют черемисок в покое. Зато на берегу завязывается драка… Двое полупьяных боролись на песке…
— Не бери в перелом… — хрипит один. — В перелом не бери…
— А как тебя брать?..
— Бери за гашник…
— Я беру, как хочу… Ты бери, как знаешь…
— Бери за гашник, свол-лочь… А то живого не оставлю…
— Да я тебя сам, как сухую воблу…
Взлетает рука, и вдруг уже не шуточный, а настоящий богатырский удар пронизывает воздух… Два тела сплетаются, падают на песок и начинают кататься по земле… К ним наваливаются другие… Клубок растет… Где-то далеко за лесом, как сердитая собака, ворчит гром… Есть что-то раздражающее в этом чадящем над яром огне, в этих взвизгиваньях обижаемых девушек, в ворчании грома и в зарницах, смутно освещающих даль лесных вершин… Кроме того, и вообще в эти знойные дни, среди напряженного ожидания дождя — в воздухе носится какое-то электричество… Бурлаки угрюмы и враждебно смотрят на беспечное и наглое озорство пьяной команды…
Вдруг, точно искра от пожара, свалка вспыхивает на пароходе… Молодой буфетный служащий заспорил с пассажиром… Друг у друга вырывали какие-то узлы… Дело происходило под навесом на нижней палубе, где было темно и тесно. Оказалось, на несчастие, что как-то бурлак улегся под лавкой, беспечно выставив из-под нее победную головушку. Среди возни и спора кто-то наступил ему сапогом на физиономию… Бурлак поднялся, разъяренный, окровавленный, страшный, дико поводя глазами. Через минуту из-под тента, слабо освещенного огарком, несся взволнованный гул…
— Человека испортили… Какое полное право!..
— А он пошто лежит на дороге!..
— Место давай!.. Где у вас места!.. Деньги плочены…
— Палубу всеё загрузили!..
— Люди вам, как скотина…
Кто-то потушил фонарик под тентом. Стало совсем темно, только отблески чадящего костра — пробегали по спутанной массе взволнованных пассажиров…
— В воду побросай, — гремел чей-то зычный голос… — В воду их, ребята… Что на их глядеть, на пьяных чертей…
— Капитана сюда… Капитан! Огонь зажигай!..
— Чтобы сейчас… Сей минут огонь был!.. — вырывается чей-то неистовый, визжащий голос. — Огонь… Огонь подавай… Ог-гонь…
— Капитана сюда!.. Огонь зажигай, капитан!
— Без огня не будем быть!..
— Не имем без огня сидеть! Посудину вашу по щепам разнесем!
— Э-о-о-й… у-у-у!..
Под навесом настоящая буря: Дикие крики, ругательства, вой, — кажется, что все это закончится невозможной дикой свалкой…
— Я, я, капитан, — слышится торопливый голос. — Что такое?.. Почему бунтуете, господа пассажиры?.. Поштенные, не бунтуйте…
Капитан, повидимому, протрезвился и энергично врезывается в толпу. Голос у него грубый, решительный, заметный в многоголосом смешанном реве…
— Что такое?.. Огонь?.. Кто смеет гасить огонь?.. Сейчас, господа… Сей секунт… Я сам, сам зажигаю огонь… Стой, расступись! Давай дорогу… Я сейчас… Вот… Я сам зажигаю… — заканчивает он торжественно.
Вспыхивает слабый огонек серной спички, прикрываемой ладонью от ветра. Сера загорается, начинает кипеть и потрескивать, синеватое пламя колеблется, и общее участие привлекает на себя судьба этого огонька… разгорится он или погаснет? Огонек разгорается, освещая загорелое лицо священнодействующего капитана и лица ближайших «бунтовщиков», на которых теперь видно лишь участливое любопытство. Еще несколько секунд — и все с такой же торжественностью капитан зажигает фонарь.
— Вот, — говорит он толпе.
— И ладно, молодчина капитан…
— То-то!.. А то бы мы…
Толпа смиряется так же быстро, как вспыхнула. Последняя причина ее неудовольствия закрыла собой все остальное; причина эта устранена — и толпа довольна, как будто все дело было именно в этом сальном огарке. Только бурлак с окровавленной и вспухшей губой долго еще суется в тесноте, с печальным недоумением спрашивая, кто же ответит за это безобразие и на каком основании он потерпел безвинно. Но теперь его несчастие вызывает лишь более или менее остроумные замечания.
Часа через полтора свисток несется над рекой… Лежа у открытого окна в нашей каюте, я вижу, как берег уплывает от нас, и скоро только длинные струйки с отблесками вьются и плещутся по бортам.
Туча раскинулась по всему небу, но дождя все нет. В каюте духота, бормотание и сопение лесоторговцев…
А наутро, с восходом солнца, бурлаки следят с палубы с разочарованными лицами, как облака расплываются по небу и исчезают постепенно, как дым от погасшего курева. Во всю ночь от нее не капнуло ни одной капли, и день опять охватывает, как жерло раскаляющейся печи. Только дым на горизонте не исчез, а стал еще тяжелее и явственнее. Видно, как ходят, свиваясь и развиваясь, тяжелые клубы.
Часов в девять мы проходим мимо Никольского; церковь в купе зеленых деревьев, да несколько домов причта над высоким обрывом… Это называют «погостом». В церкви звонят — должно быть опять собираются молить о дожде… С берега что-то кричат, указывая вперед, где виднеется дым, но слов разобрать невозможно.
Часов в одиннадцать бежит сверху «петерсоновский Николай»; пассажиров на нем много, и они тоже кричат что-то. На нашем пароходе становится известным место пожара: горит вверху город Ветлуга…
Больше мы уже не пристанем нигде до Воскресенского. Несколько деревень, Никольский погост да два села, Успенское и Богородское, — вот все населенные пункты, которые попадаются нам в течение полутора суток. Кой-где проплывет дровяной плотишко, кой-где запоздавшая и обмелевшая с весны барка печально сидит на песке, дожидаясь будущего сплава… В одном месте небольшая «кладнушка» сидит на мели, и три человека, праздно ожидая помощи, развлекаются игрой на гармонии. Тиха Ветлуга после сплава, но в особенности тиха она теперь, в это знойное лето, когда жары выпивают воду и даже на Волге обнажились такие камни и перекаты, которых не видывали и опытные лоцманы.
К вечеру «Любимчик» пристает к Воскресенскому, — большое село на горе правого берега, — торговый центр Приветлужья… Мы прощаемся с «Любимчиком» и с Ветлугой…
Ночлег на постоялом дворе, на душистом сеновале… А на заре следующего дня восходящее солнце, подымавшееся, точно по лестнице, по гряде румяных перистых облаков, застало нас уже на дороге из Воскресенского во Владимирское.