В одной из тихих заводей мы натыкаемся на человеческое существо. Под самым берегом приютился ботничок. В нем, вытянув босые ноги, сидит старик с удочкой. Он делает вид, что занят только поплавком, но в сущности его взгляд с тревожным неудовольствием следит за нашей лодкой. Лицо старика как-то болезненно красно; сквозь лохмотья сквозит голое тело. В ботнике, на скамьях уложены какие-то короба и разное мелкое имущество: чайник, зазубренная чашка, котелок; в коробе, под неплотно прикрытою крышкой виднеется какая-то рвань. Очевидно, этот оборванный старик весь тут, в этом ботничке, со всем своим имуществом.
— Здравствуйте…
Он усиленно вглядывается в свой поплавок, делая вид, что не слышит приветствия, но глаза его исподлобья, как чуткие зверьки, следят за нашими веслами. Видимо, он ожидает, что нас тотчас же пронесет мимо.
Но я решаю во что бы то ни стало узнать у него что-нибудь о таинственном кладбище. Мое весло вспенивает воду, и лодка причаливает к берегу рядом с его ботником.
— Здравствуйте, — повторяю я свое приветствие и, не ожидая ответа, спрашиваю:
— Далеко ли тут поворот к Оленевскому скиту?
— Далече…
И старик закидывает свою удочку на другую сторону.
— А сами вы откуда?.. Не из Меринова?
— Из Звозу…
Однако через некоторое время разговор все-таки завязывается, а затем несколько кусков сахару окончательно смягчают его, и отношения становятся более откровенными…
— Вы, верно, из солдат? — спрашиваю я.
— Из них… — отвечает он опять не очень охотно.
— А зачем это у вас тут столько припасов… Звоз ведь совсем недалеко… А тут на неделю…
— Не из Звозу я… зря сказал вам. Бездомный я человек, бесприютный. Тут у меня весь пожиток, тут и дом, ваше степенство. Недели по три и дыму из трубы не вижу… все на реке, все на ей, матушке, нахожуся…
— И хорошо?
— Хорошо, ваше степенство…
Болезненное лицо озаряется детской улыбкой.
— Теперь-то вот, видишь ты… главное дело соловья уже нету. А весной, — вот когда хорошо здесь: всякая тебе птица поет. Которая зачинает с утра, которая в день, которая по зорям… Весной больно хорошо этто живет. Истинно благодать на реке, ваше степенство.
И на землистом лице пробивается что-то детское, почти счастливое…
— А зимой?
Слабый луч в его глазах угасает…
— Что ж… Зимой… Зимой кой-как в Семенове околачиваюсь… Не чаешь весны дождаться…
Он надевает на крючок нового червяка и говорит глухо:
— Простуженный я человек, ваше степенство. Хворый человек. Мне по миру ходить — тру-удно… Ну, река-матушка кормит… И куском не попрекает… Сыт ли, голоден ли, все от нее… Ну, и опять — воздух вольный… Птица тебя утешает… Зори господни светят… Так и живу… Где причалил ботничок, тут и дом… Дождь пойдет, — выволок ладью на берег, прикрылся…
Он посмотрел вдоль плёса, и опять лицо его осветилось…
— Вся река моя… Подамся кверху, — спущуся книзу… Никто не препятствует… Тут меня знают… Выеду весной, — встречают: «Что, мол, дядя Ахрамей, — жив еще, не окачурился?»… Ну, мол, зиму прожил, — лето мое…
— Скажите мне, дядя Вахрамей, что это тут пониже Меринова на горке?..
— Что такое? Чему тут быть?.. А, знаю, про что ты это… Это у них называемая Городинка… Кладбища ихняя…
Он опять шлепнул поплавком и сказал, поматывая головой и улыбаясь:
— Раскольники…
И, понизив голос, как будто кто нас может услышать, он наклонился ко мне с своей лодки.
— Злы-ы-е… В пальцах божество разбирают… Ну, мое тут не дело. Мое дело сторона… Переночевал когда, покормят, — ладно, а нет, и на том спасибо. Помру, — хороните где схочете… Все одно лежать-то…
Он опять тихонько засмеялся.
— Недавно наезжали тут начальники… Поп тут у них был, беглый… Захватили его… Давно, мол, добирались… Ну, хоронился по скитам да по лесам… Теперь схватили…
И, помолчав, он прибавил спокойно:
— Издаля на Городинку хорониться приезжают… С Волги, от Козьмы-Дамьяна, из Городца… Да, да… Городинка это у них… Кладбища… Прощайте-ко… Поплыву в деревню. Кум тут у меня, старичок..г Червяков обещал накопать. Вишь, сухмень какая… Червяк весь в землю ушел.
Он тихо тронул послушную лодку, отплыл несколько саженей и вдруг повернулся ко мне:
— А в Оленевский скит я вас научу, как попасть: увидите вы на реке старые столбы, — мельница была когда-то, еще до разорения. Тут, поблиз шуму, — тропочка в лес побежала. Ступайте этой тропочкой все, минуя дорог… Версты две до скита, не больше. Кочета поют у них, у стариц-те.
Он улыбнулся, точно воспоминание о кочетах доставляло ему особенное удовольствие, и, опять отъехав несколько саженей, вновь повернул блаженно и глуповато улыбающееся лицо:
— Пониже Санохты-реки. Не доезжая шуму… Кочета, кочета поют!..
Через несколько минут его лодка виснет темным пятнышком на синей полосе реки между отражением темных береговых лесов…
А навстречу попадается другая.
Мужик, повидимому из Взвоза, перестает грести, отчего его лодочка идет некоторое время по течению рядом с нашей, — и с любопытством осматривает нас.
— О Ахрамеем нашим беседовали? — говорит он благодушно.
— А он разве ваш?
— Семеновский, а уж так, слово говорится… Да, пожалуй, наш и есть. С весны к нам все заявляется, — прибавляет он, снисходительно улыбаясь. — Поудит да полежит на песочке, опять поудит да опять полежит. Так все время и провождает… Иной раз, когда клеву нет, — до того доудится, что вовсе оголодает. Сутки по две не евши живал, ей-богу… А чтобы попросить, — это в редкость…
— А вреда не делает никакого?
— Ка-акой вред от него! Огонек когда разведет, так и то на песочке, от лесу-то подальше. Нет, — от других, может, бывало, а от этого старика мы не видали худого…
— А что это у вас тут на холме, пониже деревни? Кладбище старое?..
— Да, кладбища… — сухо отвечает он, и его весло опускается в воду. Через две — три минуты его лодочка тоже виснет в синем пространстве меж темными полосами берега…
VI
По Керженцу. — В Оленевском скиту и у «единоверцев»
Мы плывем долго. Солнце давно перекочевало из-за лесов левого берега за леса правого. Какая-то река с правой стороны. Вероятно, Санохта… Еще речка Чернуха. А вот и «шум»… Керженец круто поворачивает под прямым углом влево, обмывая бурным течением старые, сгнившие столбы, напирая на поперечные коряги и наполняя это пустынное место таким шумом, грохотом и плеском, точно старая скитская мельница, давно исчезнувшая со света, все еще работает своими валами и жерновами. Опять нашу лодку взмывает, кидает бортами на столбы, ворочает, крутит, подымает и, наконец, выносит к крутой песчаной насыпи, белой, как снег, и покрытой по гребню широкими листами мать-мачехи. Высокие сосны с прямыми стволами, перехваченными огненно-красными просветами, спокойно отражают этот шум своими густыми вершинами…
Я смотрю на часы. Шесть. Солнце мигает довольно низко сквозь зелень леса, в воздухе чувствуется охлаждение, и брызги от «шума», переходя в легкий туман, тянутся холодною лентой нод тенью обрывистых берегов. Перспектива ночевки на берегу, в наших более чем легких одеждах, не представляется особенно приятной. Надо бы доплыть к ночи до деревни. Но я не могу отказать себе в желании кинуть хотя бы поверхностный взгляд на умирающий Оленевский скит. К тому же у меня мелькает надежда, что, быть может, оленевские старицы предложат странникам гостеприимство. Поэтому я оставляю мальчиков у лодки, где они тотчас же ложатся и почти мгновенно засыпают, а сам углубляюсь в бор…
Узкая, едва заметная тропинка. Иду долго меж прямых, как свечки, высоких сосен. «Шум» давно стих за мною, и лишь порою пробегает по лесу какое-то чуждое ему бормотание… Дорожки сходятся и расходятся, сплетаясь сеткой.
Видно, когда-то здесь было больше движения; тропы к скиту тоже отмирают постепенно и затягиваются молодою лесною порослью…