Еще пара уток со свистом вылетела из-за леса, но теперь они уже не испугались: костер чуть дымился, мы все лежали неподвижно. Птицы грузно шлепнулись на воду, и вскоре их довольное крякание присоединилось к многочисленному хору утиных голосов, с некоторых пор раздававшемуся на темной реке. Тут было и тихое воркование, и удалые посвисты, и хрюканье, и будто даже собачий лай… Шла какая-то оргия птичьей породы… А около костра слышалось дыхание четырех спящих. Я с невольной улыбкой смотрел на них, и мне казалось, что это четыре ребенка спят у огонька на отмели. Самый наивный из них был, на мой взгляд, знаменитый медвежатник и ходатель за мирское дело — Аксен…
VIII
На кордоне. — Лесная пустыня. — Волга
Я проснулся от холода перед самой зарей… На деревьях висела и качалась туманная пелена; разрывалась клочками, уходила в чащу и все двигалась вдоль узкого русла вниз по течению. Слышался треск. Это угрюмый Парфен удалялся на озеро, нагруженный ворохом сетей. Аксен бродил по берегу, подбирая на белом песке черные коряги для потухшего костра.
— Спи-лежи, — сказал он, подойдя к теплине и разворачивая голыми руками притаившийся под золою огонь… — Рано еще, вишь, не вовсе и ободняло.
— А вы куда, Аксен Ефимыч? — спросил я, видя, что он натягивает зипун, которым был накрыт ночью.
— На озеро… Рыбки наловить на уху… потом за работу.
— Ну, значит, прощайте… В городе будете — заходите.
— Ну? — обрадованно спросил Аксен. — Нешто зайти?..
— Конечно… Я помогу вам найти верного человека.
— Спаси бог, добрый человек… А где ж нам тебя разыскать будет?
Я записал на листке адрес. Аксен тщательно свернул бумажку и сунул ее в пехтерь. Затем он догнал своего мрачного товарища, который, обогнув отмель, мелькал между стволами сосен. Оба они остановились, и я догадался, что благодушный Аксен опять старается восстановить мою репутацию. Потом оба исчезли в чаще…
Часа через три мы подплывали к кордону на речке Пугае. В этой части Керженца все чаще темная островерхая ель сменяется стройной сосной. Кордон стоял на опушке прекрасного задумчивого бора. Просторные новые избы с пристройкой весело отражались в реке… Две сильно рассохшиеся шестивесельные лодки, в которых в большую воду лесничие совершают свои объезды по Керженцу, теперь сиротливо лежали на песке. Старая дворняга встретила нас хриплым лаем, который гулко отдавался и перекатывался под густыми вершинами сосен, и на эти звуки из окна выглянуло лицо старухи.
Спокойно, должно быть, протекает жизнь в этих лесных избушках, среди тишины, нарушаемой разве стрекотанием на разные лады нестройного хора лесных жителей, которому могучий камертон звенящего бора придает смысл и общую гармонию… Спокойно и скучно!
Старуха, жена лесника, встретила нас с спокойной приветливостью. Мне показалось что-то знакомое в красивом лице, в светящейся улыбке, в лучистых глазах, глядевших с печальною лаской. «Такова, вероятно, будет Марья из Покровского, когда состарится», — подумал я.
Старуха захлопотала у самовара, а я сел у окна в чистой горнице и стал смотреть в лес. Узкая тропка шла между стволов и терялась в бору. По ней приближалась к кордону корова, помахивавшая головой и лениво останавливавшаяся, чтобы отогнать оводов. За ней так же вяло шла молодая девушка, по временам похлестывая ее хворостиной… Она была недурна собой, но во всей фигуре виднелась какая-то унылая опущенность, и апатия. Взгляд ее бессознательно и лениво скользил по давно знакомым стволам и по просветам, которые золотыми пятнами тлели на густом пологе сосновой хвои…
Но вдруг девушка увидела нашу лодочку, меня в окне и незнакомую фигуру одного из моих юношей. Мгновенно что-то пробежало искрой по всей фигуре молодой девушки. Апатичные, будто заплывшие от вечной скуки черты оживились… Она обернулась, запахнула расстегнутый ворот и стыдливо окинула взглядом изорванное и засаленное на груди ситцевое платье городского покроя. Я увидел, что в сущности она хороша, почти как мать… Только дочери лес не дает, очевидно, того, что он дал матери: красоты спокойствия, гармонии душевного строя с этой лесной тишью…
Принарядившись в боковушке, девушка вошла в избу и, искоса стреляя красивыми глазами, сменила старуху у самовара. Последняя присела на лавку и с словоохотливостью отшельницы, редко видящей чужих людей, стала рассказывать о своей жизни в лесу, отвечая на мои вопросы.
— …Медведи?.. Нет, медведи ничего. Правда, в других местах, бывает, заходят даже в деревни, особливо по зимам. А на кордоне не бывали еще… Звери не беспокоят… А вот когда темною ночью или особливо зимой, в метель и вьюгу, услышишь, как в лесу тюкают топоры… И лесник выходит, вскинув ружье на плечи… Вот когда жуть берет… Лесные миряна — страшнее кордонным жителям, чем лесной зверь.
Она печально покачала своей красивой головой и сказала с какой-то особенной грустью:
— И то надо сказать, батюшка… Мир-от стеснен… Тоже и людям податься-те некуда… А леснику что делать… Служба… Нанялся, продался…
Этот мотив об утеснении лесного мира сменил для меня в пустынных низовьях Керженца обычный припев скитских и монастырских разговоров о том, что в нынешнем мире «мало усердия»… Здесь выступала другая, тоже глубокая драма…
По лесенке послышались шаги. Высокий пожилой лесник, с ружьем на перевязи, вошел в избу. Старуха смущенно замолчала. Мужик, вешая ружье на колышек и кланяясь нам, пытливо посмотрел на нее. Вероятно, он слышал конец разговора… Должно быть, такие разговоры были нередки у него с женой, сохранившей на кордоне живые мирские симпатии… Мне невольно вспомнился тургеневский «Бирюк», и я с сожалением взглянул на печально примолкшую женщину…
Да, есть свои проклятые вопросы и в глубине этих лесов… Мир знает свое. Лесник знает службу и исполняет приказы Казимирушки… Дело, на взгляд женщины, не без греха… А впрочем, господь разберет все…
Прощаясь, я дал старухе пятиалтынный. Она с недоумением посмотрела на монету и сказала:
— Сдачи-те у меня нету…
— Да что ты, матушка!.. Какая сдача!
Но старуха также просто сказала:
— Много будет… Молоко-те, — что оно стоит?.. Труды, — какие же труды поставить самовар… — Деньги, оказалось, можно взять только за десяток яиц… Яйцы и им случается продавать на Волге…
И она взяла пять копеек.
— Далеко еще до Волги, матушка?
— Далече. Весной, в большую воду, одним днем всплываем. А теперь… Никто, вишь, и не плавает об эту пору.
— А жилья так и не будет?.. Вот тут у меня на карте показана деревня.
Старуха с любопытством посмотрела на карту.
— И, батюшка… Какая тут деревня. Сроду не бывало.
— Называется «Красный Яр»…
— А! Красный Яришко! — сказала она с пренебрежением… — Так это уже у самого устья… Да он, Яришко-то, в стороне — и не увидите… Перевоз тут живет. Дорога пролегла… Вишь, и Яришко приписали… Чудное дело.
В час дня мы опять сели в свою лодку. И пока она тихо сплывала прямым плёсом — на берегу виднелась на взгорке фигура молодой девушки, провожавшей нас долгим взглядом. Потом кордон скрылся за поворотом, и только протяжный редкий лай кордонной себаки еще долетал к нам из-за мыса.
Шум, глубокий и почти музыкальный, предупредил нас о близости порогов, носящих странное название «Кремянские Кочи». Впереди показались черные, обнажившиеся из-под воды камни, между которыми вода бьется, пенится, бурлит и бушует… Шум несется далеко по глубокому руслу, и высокие берега, покрытые сосновым лесом, отражают его, точно в трубе, придавая звукам глубину и своего рода мелодичность. С высоких яров могучие сосны глядели вниз на нашу утлую лодочку… С перерывами в течение целого часа мы пробирались опасными «Кочами».
Наконец грохот остался назади и только порой еще на повороте напоминал о себе разорванными клочками звуков, точно от отдаленного оркестра… Кругом нашей лодки стояла тихая, глубокая, пустынная тоска.