А ангел рассказал до конца и воскликнул:
«Ты сам послал меня на землю, ты виновен в том, что случилось, а не я!.. Сними же тяжесть, которая давит мне сердце, сними с моей одежды эти отвратительные алые пятна!.. Сделай, предвечный, чтобы я не знал, как прежде, чтобы в душе моей опять воцарилась ясность святого, неведения…»
И ангел, рыдая, склонился перед престолом бога.
Но бог ответил:
«Не знаешь сам, о чем просишь. Я не сделаю этого, но сделаю другое: вместо Неведения я дам тебе Скорбное Понимание».
И бог рассказал ангелу, какая кровь обагрила его одежду, и сказал ему:
«Я заповедаю тебе носить эту кровь, как святыню. Это чистая кровь, пролитая на защиту слабого. И, зная это, — ты будешь скорбеть, а неведение никогда к тебе не возвратится…
Даже и я не могу изгладить на скрижалях времен то, что раз было в прошедшем. И неужели ты хочешь, чтобы назади осталось все то, что было, а в твоем сердце царила бы ясная радость?.. Того ли желаешь, о том ли просишь?..»
И, пока бог говорил, в глазах ангела исчезла смущенная боль, и засветилось в них скорбное знание, и он ужаснулся и упал перед престолом божиим и воскликнул:
«Нет, всемогущий!.. Не хочу ясности неведения!..
Оставь мне навсегда мою скорбь».
И бог поднял ангела и сказал:
«Ты по-прежнему будешь моим любимцем, и моя любовь станет к тебе еще больше… Но отныне имя тебе будет уже не Неведение… Твое имя Великая скорбь…»
И ангел поднялся и поднял глаза на бога; и бог опять с любовью смотрел на эти глаза и видел в них… скорбь.
И ангел сказал: «Теперь, господи, отпусти меня опять на землю… Я снесу священную кровь праведника детям его и детям убийц… И пусть, когда они вырастут, ясность заменится в их глазах скорбью познания…
И тогда первые будут готовы встать на защиту слабых, по обычаю своего рода, и будут исполнять завещание отцов до тех пор, пока дети гонителей поймут всю скорбь, истекающую из завещания насильников».
И, преклонясь перед престолом бога, ангел поднялся и, взмахнув крылами, понесся к земле, а бог с любовью следил за тихим полетом Скорби…
Пока Гамалиот говорил притчу, вечер одел землю своею синею ризой.
И земля утонула в сумраке, а в небе зажглись огни господни, и опять пламенный меч засиял в вышине, обращаясь к стороне Иудеи.
И сердца всех смирились и стихли, а в души вступила благоговейная робость перед знамением воли господней. И все молчали, прислушиваясь к тишине ночи. Людям казалось, что они слышат грозный бег звезды в бесконечных пространствах, — звезды, знаменующей неотвратимые события.
А Гамалиот встал на ступенях своего дома, поднял руки к синеве неба и, весь озаренный отблеском небесных огней, воссылал мольбы к всевышнему:
— О Адонаи, Адонаи!..
Ты посылаешь на землю знамения, но не открываешь их смысла. В этой земле, на которую обращено лезвие меча твоего гнева, — ныне есть угнетатели и угнетенные. Первым ли, или вторым грозишь ты этим знамением?..
Да будет воля твоя, всевышний, но вот к тебе моя горячая молитва. Прими ее ты, восседающий в горних и мудрым оком видящий бесконечные времена. В тебе исполнение надежд, в тебе разрешение неведомых, в тебе примирение…
И если ты, в бесконечной мудрости, судил в наше время гибель правому делу и еще раз дашь торжествовать насилию,-
И если нам, защитникам, суждено погибнуть, а угнетатели воздвигнут алтари торжества и нечестия на месте твоих алтарей,-
Да будет!..
Но исполни же просьбу обреченных, исполни нашу просьбу, всевышний!
Пусть никогда не забудем мы, доколе живы, завета борьбы за правду.
Пусть никогда не скажем: лучше спасемся сами, оставив без защиты слабейших.
Пусть ни один наш удар не будет направлен против неповинного в насилии.
Пусть никогда не посягнем на святость чужих алтарей, помня поругание своих.
Пусть мысли наши сохраняют ясность, дабы направлять стопы наши по пути правды, а удары рук — на защиту, а не на утеснение.
И когда будут смежаться наши очи в виду смерти, — не отыми у нас, Адонаи, веру в торжество правого дела на земле.
Чтобы мы знали, что закон правды непреложен, как непреложен закон природы: вот ныне грозное знамение пламенеет в синеве неба, но оно пробежит и исчезнет. А кроткая луна, которая ныне мало заметна, — будет восходить над землей в свое время от века и до века.
Когда же пробьет час твоей воли и мы погибнем, пусть ангел скорби осенит своим крылом наши могилы и поведает о нас нашим детям и детям врагов наших, чтобы и наша смерть служила правому делу.
И я верю, о Адонаи, что на земле наступит твое царство!..
Исчезнет насилие, народы сойдутся на праздник братства, и никогда уже не потечет кровь человека от руки человека.
Тогда ангел скорби, радостно взмахнув своими крылами, поднимется к небу, а на земле будет радость и мир.
Пусть тогда люди вспоминают о нас, несчастных, в жестокое время проливших свою кровь для дела защиты, а не для утеснения. Аминь!..
1886
Ночью*
Было около полуночи. В комнате слышалось глубокое дыхание спящих детей.
В углу комнаты, на полу, стоял медный таз. На дне его было немного воды и стояла сальная свеча в подсвечнике. Свеча сильно нагорела, фитиль покрылся темною шапкой и тихо потрескивал. Кроме того, на стене стучал маятник, а на полу, в освещенном кружке около таза, разместились несколько тараканов. Сдавшись на задние лапки и подняв голову кверху, они смотрели на огонь и шевелили усами.
На дворе бушевала непогода.
Дождь стучал по крыше, трепал листья в саду, плескался на дворе в лужах. По временам он стихал и уносился вдаль, в темную глубину ночи, но после этого прилетал к дому с новой силой, бушевал еще больше, сильнее обливал крышу, хлестал по ставням, и порой казалось даже, что он струится и плещет уже в самой комнате… Тогда в ней водворялось какое-то беспокойство: маятник как будто смолкал, свеча готовилась погаснуть, с потолка сползали тени, тараканы тревожно водили усами и, видимо, собирались бежать.
Но бурные порывы непогоды продолжались недолго. Казалось, дождь решил про себя никогда уже не прекращаться, и когда ветер оставлял его в покое, он принимался гудеть широко и ровно — и на дворе, и в саду, и в переулке, и в пустыре по полям… Гул этот, просачиваясь сквозь запертые ставни, стоял в комнате то ровным жужжанием, то тихими всплесками.
Тогда маятник принимался опять отчеканивать свои удары с резким упрямством, свеча тихо кряхтела, тараканы успокаивались, хотя, по-видимому, упрямство дождя наводило на них грустное раздумье.
Все это слышал и глядел на все это из-под своего одеяла один из двух братьев-погодков, которые спали в освещенной комнате. Старшего звали Васей, младшего — Марком. В семействе был обычай давать шутливые прозвища. У Васи было очень большая голова, которою он в раннем детстве постоянно стукался об пол, поэтому его прозвали Голованом. Марк был некрасив и смотрел несколько исподлобья, отчего получил название Мордика.
Мордик сладко спал, а Голован уже с полминуты прислушивался к шуму дождя.
Он был большой фантазер и часто думал о том, что происходит на свете, когда все спят: и он, и Марк, и девочки, и старая нянька, — и, значит, некому смотреть… Неужели комната остается все такая же, и маятник продолжает стучать, хотя его никто не слушает, и свеча продолжает светить, хотя светить некому, и тараканы только бессмысленно сидят на полу, уставившись на огонь?.. Не раз уже просыпаясь с этою мыслью, он осторожно выглядывал из-под одеяла… На этот раз он сам не заметил, когда проснулся, и ему показалось, что, наконец-то, он застигнет комнату врасплох. Вот уже с полминуты он смотрит на нее, не шевелясь, полуприщуренным глазом, а в ней все продолжается какая-то особенная, таинственная жизнь, которая прячется обыкновенно, когда на нее смотрят.