— Мало тебе ново-каменских девок!
— Тьфу! Мне на них и смотреть уже на ново-каменских обридло. Ни одной по мне нет.
— А Галя вдовина?
— Галя… А что ж такое Галя?
— А ты к ней ходил?
— Так неужели же нет?
Мельника даже подкинуло на постели.
— Брешешь, собачий сын, чтобы твоей матери лихорадка!
— Вот же и не брешу, я и никогда не брешу. Пускай за меня умные брешут.
Подсыпка зевнул и сказал засыпающим голосом:
— Помните, хозяин, как у меня правый глаз на всю неделю запух, что и не было видно…
— Ну?
— Она это, собачья дочка, так угостила… Тьфу на нее, вот что!.. А то еще: Галя!
«Разве что так», — подумал мельник. — Гаврило, а Гаврило!.. Вот, собачий сын, опять засвистел… Гаврило!
— Что еще? Загорелось, что ли?
— Хочешь ты жениться?
— Сапогов еще не сшил. Вот сошью, тогда и подумаю.
— А я бы тебе справил чоботы на дегтю… И шапку, и пояс.
— Разве что так. А вот я что вам скажу, так это будет еще умнее.
— А что?
— А то, что уже на селе петухи кричат. Слышите, как заводят?
И правда: на селе, может быть в Галиной хате, кричал-надрывался горлан-петух: ку-ка-ре-ку-у…
— Кук-ка-ре-ку-у… ку-у… ку-у! — отвечали ему на разные голоса и ближние, и дальние, с другого конца села, так что от петушиных криков точно в котле кипело, да и в стенах каморки побелели уже все, даже самые маленькие щели.
Мельник сладко зевнул:
— Ну, теперь они далеко! Поминай Янкеля как звали… Вот штука, так штука! Если эту штуку кому-нибудь рассказать, то, пожалуй, брехуном назовут. Да мне об этом, пожалуй, и говорить не стоит… Еще скажут, что я… Э, да что тут толковать! Когда бы я сам жида убил или что-нибудь такое, а тут я ни при чем. Что мне было мешаться в это дело? Моя хата с краю, я ничего не знаю. Ешь пирог с грибами, а держи язык за зубами; дурень кричит, а разумный молчит.:. Вот и я себе молчал!..
Так говорил сам себе мельник Филипп, чтобы было легче на совести, и только когда уже вовсе стал засыпать, то из какого-то уголка в его сердце выползла, как жаба из норы, такая мысль:
«Ну, Филипп, настало твое время!»
Эта мысль прогнала у него из головы все другие и села хозяйкою.
С тем и заснул.
Вот раненько утром, роса еще блестит на траве, а мельник уже оделся и идет по дороге к селу. Приходит на село, а там уж люди снуют, как в муравейнике муравьи: «Эй! не слыхали вы новость? Вместо шинкаря привезли из городу одни патынки».
Вот было в то утро в Новой-Каменке и разговоров, и пересудов, да немало-таки и греха!
Вдова Янкеля, получив вместо мужа пару патынок, совсем растерялась и не знала, что делать. Вдобавок еще Янкель, с большого ума, да не надеявшись, что его заберет Хапун, захватил с собою в город всю выручку и все долговые расписки с бумажником. Конечно, мог ли бедный жид думать, что из целого кагала выхватит как раз его?
— Вот так-то всегда человек: не чует, не гадает, что над ним невзгода, как тот Хапун, летает, — толковали про себя громадские люди, покачивая головами и расходясь от шинка, где молодая еврейка и ее ба́хори (дети) бились об землю и рвали на себе волосы. А между прочим, каждый думал про себя: «Вот, верно, и моя запись улетела теперь к чорту на кулички!»
Сказать правду, так не очень много нашлось в громаде таких людей, у которых заговорила маленько совесть:
«А таки не грех бы отдать жидовке, если не с процентами, то хоть чистые деньги…» А если уж говорить всю правду целиком, — то никто не отдал ни ломаного ше́ляга…
Не отдал и мельник. Ну, да мельник себя в счет не ставил.
Вот вдова Янкеля и просила, и молила, и в ногах валялась, чтобы господа-громадяне согласились отдать хоть по полтине за рубль, хоть по двадцати грошей, чтоб им всем сиротам не подохнуть с голоду да как-нибудь до городу добраться. И не у одного-таки хозяина с добрым сердцем слезы текли по усам, а кое-кто толкнул-таки локтем соседа:
— Побоялись бы вы бога, сосед! Вы ж, кажется, что-то такое должны были жиду. Отдали бы вот… Ей-богу, надо бы вам хоть сколько-нибудь отдать.
Но сосед отвечал:
— А что мне отдавать, когда я ему своими руками все деньги принес до последнего грошика? Второй раз стану платить, что ли? Вот вы, сосед, другое дело…
— А почему это другое дело, когда как раз то же самое, как и у вас? Незадолго до отъезда пришел ко мне Янкель, да как стал просить: отдай да отдай, — я и отдал.
Мельник слушал все это, и у него болело сердце… Эх, народ какой! Нисколько не боятся бога! Ну, панове — громадо, видно, при вас плохо не клади, — как раз утянете; да и кто вам палец в рот сунет, тог чистый дурак!.. Нет, уж от меня не дождетесь… Вы мне этак в кашу не наплюете. Лучше уж я сам вам наплюю…
Одна только старая Прися принесла жидовке два десятка яиц да половину новины и отдала за сколько-то грошей, что осталась должна шинкарю.
— Бери, небого, не взыщи! Осталось там за мною еще сколько-то, так отдам, как бог даст. Последнее и то принесла.
— Вот подлая баба! — обозлился мельник. — Вчера мне не отдала, а для жидовки так вот и нашлось. Ну, и народ! Старым и то нельзя стало верить. Крещеному человеку не могла отдать… Погоди, старая, сочтусь я с тобой после…
Вот собрала Янкелиха своих бахорей, продала за бесценок «бебехи» и водку, какая осталась, — а и осталося немного (Янкель хотел из города бочку везти), да еще люди говорили, будто Харько нацедил себе из остатков ведерко-другое, — и побрела пешком из Новой-Каменки. Бахори за нею… Двух несла на руках, третий тащился, ухватясь за юбку, а двое старших бежали вприпрыжку…
И опять миряне скребли свои затылки. У кого была совесть, тот себе думал: «Хоть бы подводу дать за жидовские деньги…» Да, видите, побоялся каждый: пожалуй, люди догадаются, что, значит, он с жидом не рассчитался. А мельник опять думал: «Ну, народ! Вот так же и меня будут рады спровадить, если я когда-нибудь дам маху».
Так-то бедная вдова и поплелась себе в город, и уж бог ее знает, что там с нею подеялось. Может, присосалась где с детьми к какому-нибудь делу, а может, и пропали все до одного с голоду. Все бывает! А впрочем, жиды своего не покидают. Худо-худо, а все-таки дадут как-нибудь прожить на свете.
Стала после этого громада толковать, кто ж теперь у них, в Новой-Каменке, будет шинкарем? Потому что, видите ли, хоть Янкеля не стало, а шинок все стоял себе на пригорочке, и на дверях остались намазанные белою краской кварта и жестяной крючок…
И даже Харько сидел себе на пригорочке и покуривал люльку, выжидая, кого-то бог пошлет ему в хозяева.
Правда, один раз, под вечер, когда громадские люди стояли у пустой корчмы и разговаривали о том, кто теперь будет у них шинковать и корчмарить, — подошел к ним батюшка и, низенько поклонясь всем (громада — великий человек, пред громадою не грех поклониться хоть и батюшке), начал говорить о том, что вот хорошо бы составить приговор и шинок закрыть на веки вечные. Он бы, батюшка, и бумагу своею рукой написал и отослал бы ее к преосвященному. И было бы весьма радостно, и благолепно, и миру преблагополучно.
Старые люди, а за стариками и бабы стали было говорить, что батюшкина чистая правда, а мельнику то слово показалось совсем неправильно и даже обидно.
«Вот тебе и батько, — подумал он с сердцем, — вот тебе и приятель! Да нет, погоди еще, пан-отче, что будет…»
— Вот это-такк, батюшка, ваша правда, — льстиво заговорил он, — что от той бумаги будет благополучно… А только, не знаю я, кому: громаде или вам. Сами вы, — не взыщите на моем слове! — всегда водочку из города привозите, то вам и не надо шинка. А таки и то вам на руку, что владыка станет вашу бумагу читать да похваливать.
Громадяне усмехнулись себе в усы, а батюшка только плюнул от великой досады, нахлобучил соломенную шляпу и пошел прочь от шинка по улице, будто не за тем и приходил…
Ну, что уж тут рассказывать! Я думаю, вы и без того догадались, что мельник задумал сам корчмарить в той жидовской корчме. А задумавши, поговорил хорошенько с громадою, угостил-таки кого надо в земском суде, с исправником умненько потолковал, потом с казначеем, а наконец со становым приставом да с акцизным надзирателем.