Я был большой сорванец. «У этого малого, — говорили обо мне старшие, — руки и ноги налиты ртутью», чему я и сам верил, хотя не представлял себе ясно, кто и каким образом произвел надо мной эту операцию. В первые же дни я внес свое оживление и в общество моих новых знакомых. Едва ли эхо старой «каплицы» повторяло когда-нибудь такие громкие крики, как в это время, когда я старался расшевелить и завлечь в свои игры Валека и Марусю. Однако это удавалось плохо. Валек серьезно смотрел на меня и на девочку, и раз, когда я заставил ее бегать со мной взапуски, он сказал:
— Нет, она сейчас заплачет.
Действительно, когда я растормошил ее и заставил бежать, Маруся, заслышав мои шаги за собой, вдруг повернулась ко мне, подняв ручонки над головой, точно для защиты, посмотрела на меня беспомощным взглядом захлопнутой пташки и громко заплакала. Я совсем растерялся.
— Вот, видишь, — сказал Валек, — она не любит играть.
Он усадил ее на траву, нарвал цветов и кинул ей; она перестала плакать и тихо перебирала растения, что-то говорила, обращаясь к золотистым лютикам, и подносила к губам синие колокольчики. Я тоже присмирел и лег рядом с Валеком около девочки.
— Отчего она такая? — спросил я, наконец, указывая глазами на Марусю.
— Невеселая? — переспросил Валек и затем сказал тоном совершенно убежденного человека:-А это, видишь ли, от серого камня.
— Да-а, — повторила девочка, точно слабое эхо, — это от серого камня.
— От какого серого камня? — переспросил я, не понимая.
— Серый камень высосал из нее жизнь, — пояснил Валек, по-прежнему смотря на небо. — Так говорит Тыбурций… Тыбурций хорошо знает.
— Да-а, — опять повторила тихим эхо девочка, — Тыбурций все знает.
Я ничего не понимал в этих загадочных словах, которые Валек повторял за Тыбурцием, однако аргумент, что Тыбурций все знает, произвел и на меня свое действие. Я приподнялся на локте и взглянул на Марусю. Она сидела в том же положении, в каком усадил ее Валек, и все так же перебирала цветы; движения ее тонких рук были медленны; глаза выделялись глубокою синевой на бледном лице; длинные ресницы были опущены. При взгляде на эту крохотную грустную фигурку мне стало ясно, что в словах Тыбурция, — хотя я и не понимал их значения, — заключается горькая правда. Несомненно, кто-то высасывает жизнь из этой странной девочки, которая плачет тогда, когда другие на ее месте смеются. Но как же может сделать это серый камень?
Это было для меня загадкой, страшнее всех призраков старого замка. Как ни ужасны были турки, томившиеся под землею, как ни грозен старый граф, усмирявший их в бурные ночи, но все они отзывались старою сказкой. А здесь что-то неведомо-страшное было налицо. Что-то бесформенное, неумолимое, твердое и жестокое, как камень, склонялось над маленькою головкой, высасывая из нее румянец, блеск глаз и живость движений. «Должно быть, это бывает по ночам», — думал я, и чувство щемящего до боли сожаления сжимало мне сердце.
Под влиянием этого чувства я тоже умерил свою резвость. Применяясь к тихой солидности нашей дамы, оба мы с Валеком, усадив ее где-нибудь на траве, собирали для нее цветы, разноцветные камешки, ловили бабочек, иногда делали из кирпичей ловушки для воробьев. Иногда же, растянувшись около нее на траве, смотрели в небо, как плывут облака высоко над лохматою крышей старой «каплицы», рассказывали Марусе сказки или беседовали друг с другом.
Эти беседы с каждым днем все больше закрепляли нашу дружбу с Валеком, которая росла, несмотря на резкую противоположность наших характеров. Моей порывистой резвости он противопоставлял грустную солидность и внушал мне почтение своею авторитетностью и независимым тоном, с каким отзывался о старших. Кроме того, он часто сообщал мне много нового, о чем я раньше и не думал. Слыша, как он отзывается о Тыбурций, точно о товарище, я спросил:
— Тыбурций тебе отец?
— Должно быть, отец, — ответил он задумчиво, как будто этот вопрос не приходил ему в голову.
— Он тебя любит?
— Да, любит, — сказал он уже гораздо увереннее. — Он постоянно обо мне заботится и, знаешь, иногда он целует меня и плачет…
— И меня любит и тоже плачет, — прибавила Маруся с выражением детской гордости.
— А меня отец не любит, — сказал я грустно. — Он никогда не целовал меня… Он нехороший.
— Неправда, неправда, — возразил Валек, — ты не понимаешь. Тыбурций лучше знает. Он говорит, что судья — самый лучший человек в городе, и что городу давно бы уже надо провалиться, если бы не твой отец, да еще поп, которого недавно посадили в монастырь, да еврейский раввин. Вот из-за них троих…
— Что из-за них?
— Город из-за них еще не провалился, — так говорит Тыбурций, — потому что они еще за бедных людей заступаются… А твой отец, знаешь… он засудил даже одного графа…
— Да, это правда… Граф очень сердился, я слышал.
— Ну, вот видишь! А ведь графа засудить не шутка.
— Почему?
— Почему? — переспросил Валек, несколько озадаченный… — Потому что граф — не простой человек… Граф делает, что хочет, и ездит в карете, и потом… у графа деньги; он дал бы другому судье денег, и тот бы его не засудил, а засудил бы бедного.
— Да, это правда. Я слышал, как граф кричал у нас в квартире: «Я вас всех могу купить и продать!»
— А судья что?
— А отец говорит ему: «Подите от меня вон!»
— Ну вот, вот! И Тыбурций говорит, что он не побоится прогнать богатого, а когда к нему пришла старая
Иваниха с костылем, он велел принести ей стул. Вот он какой! Даже и Туркевич не делал никогда под его окнами скандалов.
Это была правда: Туркевич во время своих обличительных экскурсий всегда молча проходил мимо наших окон, иногда даже снимая шапку.
Все это заставило меня глубоко задуматься. Валек указал мне моего отца с такой стороны, с какой мне никогда не приходило в голову взглянуть на него: слова Валека Задели в моем сердце струну сыновней гордости; мне было Приятно слушать похвалы моему отцу, да еще от имени Тыбурция, который «все знает»; но, вместе с тем, дрогнула в моем сердце и нота щемящей любви, смешанной с горьким сознанием: никогда этот человек не любил и не полюбит меня так, как Тыбурций любит своих детей.
VI. Среди «серых камней»
Прошло еще несколько дней. Члены «дурного общества» перестали являться в город, и я напрасно шатался, скучая, по улицам, ожидая их появления, чтобы бежать на гору. Один только «профессор» прошел раза два своею сонною походкой, но ни Туркевича, ни Тыбурция не было видно. Я совсем соскучился, так как не видеть Валека и Марусю стало уже для меня большим лишением. Но вот, когда я однажды шел о опущенною головою по пыльной улице, Валек вдруг положил мне на плечо руку.
— Отчего ты перестал к нам ходить? — спросил он.
— Я боялся… Ваших не видно в городе.
— А-а… Я и не догадался сказать тебе: наших нет, приходи… А я было думал совсем другое.
— А что?
— Я думал, тебе наскучило.
— Нет, нет… Я, брат, сейчас побегу, — заторопился я, — даже и яблоки со мной.
При упоминании о яблоках Валек быстро повернулся ко мне, как будто хотел что-то сказать, но не сказал ничего, а только посмотрел на меня странным взглядом.
— Ничего, ничего, — отмахнулся он, видя, что я смотрю на него с ожиданием. — Ступай прямо на гору, а я тут зайду кое-куда, — дело есть. Я тебя догоню на дороге.
Я пошел тихо и часто оглядывался, ожидая, что Валек меня догонит; однако я успел взойти на гору и подошел к часовне, а его все не было. Я остановился в недоумении: передо мной было только кладбище, пустынное и тихое, без малейших признаков обитаемости, только воробьи чирикали на свободе да густые кусты черемухи, жимолости и сирени, прижимаясь к южной стене часов-ни, о чем-то тихо шептались густо разросшеюся темной листвой.
Я оглянулся кругом. Куда же мне теперь идти? Очевидно, надо дождаться Валека. А пока я стал ходить между могилами, присматриваясь к ним от нечего делать и стараясь разобрать стертые надписи на обросших мхом надгробных камнях. Шатаясь таким образом от могилы к могиле, я наткнулся на полуразрушенный просторный склеп. Крыша его была сброшена или сорвана непогодой и валялась тут же. Дверь была заколочена. Из любопытства я приставил к стене старый крест и, взобравшись по нему, заглянул внутрь. Гробница была пуста, только в середине пола была вделана оконная рама со стеклами, и сквозь эти стекла зияла темная пустота подземелья.