К сожалению, служба моего мужа прошла почти вся на разных окраинах, а потому я редко бывала в Петербурге, и мне мало пришлось встречаться со своими однокурсницами. Ввиду этого я не могу сказать, что сделала жизнь, к чему привела она большинство из них. Но о тех, с которыми мне пришлось свидеться, могу сказать, что они вполне исполнили свое назначение, одни как прекрасные жены и матери, другие как незаменимые труженицы на педагогическом поприще, третьи как общественные деятельницы. <...>
Что касается меня, то все то, что мне удалось сделать, когда благодаря жизненным удачам я имела возможность приложить свои силы на служение обществу, — все это я всецело отношу влиянию института, тому, что он дал, чему научил меня...
Лазарева А. Воспоминания воспитанницы Патриотического института дореформенного времени // Русская старина. 1914. Т. 159. №8. С. 229-248.

М. С. Угличанинова
Воспоминания воспитанницы сороковых годов
...Мы жили в Галиче Костромской губернии, где отец мой служил по выборам дворянства, на лето уезжая в усадьбу в трех верстах от города. <...> Он был, как говорили знавшие его люди, от природы человек очень умный, но не получивший никакого образования, о чем всегда скорбел, и, как он сам сказывал, поступив в 1799 году юнкером в полк, только там научился читать и писать, но писал правильно, как я могла судить по его ко мне письмам в Смольный. Он сделал кампании 1806, 1807, 1812, 1814 гг., был во многих сражениях и, как сказано, в его формулярном списке, своей храбростью и отвагою служил примером воинам, за что награжден был орденом. Он вышел в отставку в 1815 году, женившись сорока лет на маме, когда ей было семнадцать <...>.
Смольный институт
Приехал как-то к нам родственник моей мамы, С. Ф. К<уп- реянов>, бывший тогда губернским предводителем. В разговоре с отцом он спросил, почему тот не подал прошения о принятии меня в Смольный монастырь, где в этот год должна была быть баллотировка на прием воспитанниц.
На это отец ответил, что о старшей дочери он подавал во все институты, и все безуспешно.
Одной счастье, другой другое, — сказал С<ергей> Ф<едорович> и советовал сейчас же написать прошение и послать с эстафетой в Кострому.
Так и сделали. И какова же была радость моего отца, когда через несколько времени пришла бумага о принятии меня в Смольный монастырь, куда я должна была быть представлена не позднее 1 сентября. Это было в 1839 году. Говоря о радости отца, я уверена, что мама ее не разделяла. Не проходило дня после этого известия, чтоб она не плакала.
Ну как она может вынести тысячеверстную дорогу, — говорила она, с сокрушением качая головой и ломая руки, — да ее туда и живую не довезут.
Она тем более сокрушалась, что самой ей нельзя было меня провожать, так как находилась на последнем периоде беременности, отцу же нельзя было уехать от службы, и вот, посоветовавшись между собою, решились отправить меня с сестрой моего отца, которую мы все, дети, очень любили и звали ее тетей Верой. <...> Выдвинули из сарая зеленую бричку, осмотрели ее и нашли годною сделать тысячеверстную дорогу, подобрали тройку лошадей, могущих выдержать этот путь, и отец назначил день выезда 2 августа. <...> Прощай, Галич! Прощай, все родное, ставшее с этих пор таким дорогим.
Я не помню первых впечатлений в дороге, не помню городов, какими мы ехали, но знаю, что ехали не на Москву. Экипаж наш не ломался, и лошади шли хорошо. <...> Но вот мы уже въезжаем в Петербург. <...>
По приказанию отца мы остановились у нашего крепостного крестьянина, какого-то подрядчика. Помню, мы вошли в комнату с грязными стенами и таким же полом, из щелей которого страшно дуло.
Вы бы, Вера Филипповна, свезли маленькую барышню в баню, — говорит наш хозяин, видя, что я вся дрожу, — здесь недалеко есть отличные нумера в две комнаты с коврами, и даже, если захочется пить, можно спросить меду.
Тетя Вера послушалась и не поскупилась взять хороший нумер, и, когда меня вымыли, мне очень захотелось пить, и я напомнила ей о меде, который она и велела нам подать, и вот мы с ней порядочно попили холодненького медку.
Как доехали из бани и что со мною было, я уже узнала после из рассказов тети Веры, которая страшно перепугалась, видя меня в жару и без памяти, и бросилась к знакомым моего отца, Адаме, усадьба которых была недалеко от нашей, и так как они жили в Петербурге, то отец как сосед делал им разные услуги по управлению имением. Когда мы поехали в Петербург, он дал тете Вере их адрес с наказом обращаться к Амалии Петровне Адаме во всех затруднениях по моему определению в Смольный.
Это были очень богатые люди, имели собственный большой дом, кажется, на Владимирской улице, и держали своих лошадей.
Она сейчас же с тетей Верой приехала в карете и увезла меня к себе. Когда я несколько пришла в себя, то вижу, что лежу в чистой кровати с кисейными занавесками и возле нее сидит мальчик, который, увидев, что я открыла глаза, сейчас же закричал:
Бабушка, она очнулась!
Ко мне подошла пожилая хорошо одетая дама.
Ах! матинька моя, ведь надо тебя везти в Смольный, — говорит она, — а то, пожалуй, пропустим срок, и тебя могут не принять.
И вот они с тетей Верой, которая была тут же и заливалась слезами, начали меня одевать, но я и с их помощью едва держалась на ногах.
По выражению Амалии Петровны, у меня были только кости, обтянутые кожей, и до меня страшно было дотронуться, как б я вся не развалилась.
Когда меня одели и тепло закутали, мы все втроем отправились в Смольный.
Помню, что меня ввели или скорее втащили в большую комнату, куда вышла очень дряхлая старушка в белом капоте и в белом чепчике с оборкой. Это была начальница Адлер- берг в последний год ее жизни.
Меня подвели к ней, и, как мне после рассказывали, я упала к ногам ее без чувств, а она сказала: «Armes Kind» [48], — велела тотчас же унести меня в лазарет. <...> Я пробыла в лазарете, как мне сказали, ровно два месяца.
Надо сказать, что в то время лазарет был очень далеко от классов и обыкновенно больных сажали завернутыми в одеяло в особо устроенное кресло без ножек, по бокам с длинными палками, за концы которых брались два служители и несли, а впереди шла классная дама. Несли долго, поднимались и опускались по каким-то лесенкам; но выздоравливающие уходили сами в сопровождении женской прислуги, которой было по две на каждый дортуар. Меня же <главный доктор> Романус и из лазарета велел таким же образом, завернутою в одеяло и в больничном белом балахоне, отнести в дортуар, наказав еще раз, чтобы две недели продержали меня в маленьком лазарете, в то время как другие пойдут в класс учиться.
Когда меня принесли, служащая девушка ввела меня в огромную комнату, по обеим сторонам которой, с проходом посередине, стояли кровати, возле каждой из них по столику, а в конце по табуретке. На обоих концах этой комнаты стояло по большому столу, за которым, когда я вошла, сидело много девочек. Был какой-то праздник, и классов не было. Меня подводят к одному из них, все смотрят с любопытством <...>. Классной дамы в это время не было за столом.
Начинается разговор. С — ва спрашивает меня:
Ты ела жирандольки?
Я отвечаю, что не знаю, что такое жирандольки. Она меня толкает больно локтем в бок, так что у меня навертываются слезы.
Mesdames, она не знает, что такое жирандольки! — а сама опять толкает в бок.
Одна из девочек поддерживает С — ву и говорит, что она ела жирандольки и что они очень вкусны. Все смеются. Продолжается допрос моей мучительницы.
Ты кого обожаешь?
И на мой ответ, что не знаю, что такое «обожать», она меня больно щиплет, и я готова разрыдаться <...>. Но тут за меня вступились, закричали на С — ву, говоря, что пойдут жаловаться m-me Ma — вой [49], и начали мне рассказывать, что такое «обожать». Это стараться видеть обожаемый предмет, который был обыкновенно из девиц старшего класса, и когда она мимо проходит, то кричать ей вслед: ange, beaute, incomparable, celeste, divine et adorable [50], разумеется, не при классной даме, потом писать обожаемое имя на книгах и тетрадях с восклицательными знаками и с прибавлением тех же самых слов.