Приехали дворцовые кареты, запряженные четверней с форейторами. Мы надели наши красные шапочки и зеленые камлотовые салопы, и в этом одеянии все казались страшно бледными. В каждую карету посадили пять воспитанниц. Шестое место занимала классная дама, и так как их не хватало, то должность их заменяли воспитанницы, старшие годами.

Меня назначили в числе других пяти из нашего дортуара в карету Ма — вой, напротив которой заняла место Д. Ст<ра- тано>вич.

Мы тронулись, сопровождаемые по бокам карет жандармами верхами.

Наша Ма — ва надела на себя какой-то невозможный черный капор, делавший ее похожею на воронье пугало, и сейчас же задремала, качаясь из стороны в сторону, а мы и рады были этому, передавая вполголоса свои впечатления, любуясь не виданными нами новыми предметами, великолепными домами и этою повсюду снующею толпой.

Но вот мы подъехали к самому месту катанья. Кареты почему-то остановились, и наша Ма — ва просыпается.

Вдруг мы видим и слышим, как один господин из публики, стоявшей к нам очень близко, показывая в упор на нашу карету, говорит другому, стоящему с ним рядом:

— Посмотри, какая у этого окошка сидит хорошенькая, а классная-то дама, напротив, как чучело.

И оба смеются.

Конечно, это не делало чести их воспитанию, хотя, судя по одежде, они были из интеллигентов, и нам следовало бы, соблюдая законы приличия, и вида не показать, что мы слышим их слова, но нас одолел молодой смех, от которого мы все тряслись, стараясь от него удержаться и глядя в противоположное окошко.

К довершению всего одна из нас, желая толкнуть ногой другую, толкает нечаянно ею Ма — ву, и та, обводя нас всех убийственным взглядом Медузы, шепчет:

— Негодяйки! Негодяйки!

Каждый раз, как, делая круг, мы приближались к тому месту, где стояли эти господа, мы хотя и старались всеми силами сделать серьезное лицо, не могли не видеть, как они, смеясь, показывали нам головою и глазами на названное ими чучело.

В этом не могли им помешать и жандармы, нас охранявшие.

По окончании катания сколько было рассказов, сколько было смеха при рассказах об этих двух господах и Ма — вой. Ее ведь решительно никто не любил, и даже прочие классные дамы сторонились, глядя на нее как бы с презрением.

Следующее катанье на Масленице хотя и радовало нас не меньше, но не произвело на нас такого впечатления, как первое. Оно было уже не ново для нас.

В «белом» классе, кроме прибавившихся учебных занятий и церковного пения, стали обучать итальянскому языку, учителем которого был Кавос. Прибавлялись также уроки рукоделья, и мы по очереди должны были, не ходя в класс, заниматься им, хотя учителя и протестовали, так как это отвлекало воспитанниц от учения и большая часть из нас стала наверстывать время, вставая по ночам, а я не знала, что и делать, не успевая писать за двоих и опасаясь за здоровье Д. Ст<ратано>вич, которая также стала вставать задолго до звонка.

С первого же года поставили в двух огромных рукодельных комнатах по громадным пяльцам для вышивки ковра, предназначавшегося для дворца.

Ковер этот длиною в 16 аршин должен был, как нам передавала учительница рукоделия, сшиваться вместе, что она впоследствии так искусно исполнила, что при самом тщательном осмотре никому и в голову не могло прийти, что он сшивной. <...>

Стали также приготовляться разные работы гладью.

Учительница танцев Кузьмина стала также требовать лишних занятий. Мы должны были протанцевать на публичном и императорском экзаменах менуэт, гавот и какой-то фантастический танец с шарфами.

Танцевальные уроки были после классов вечером и опять отрывали нас от учебных занятий, и те, которые хотели добросовестно заниматься, не имели решительно отдыха. Некоторые же, хотя их было немного, философски рассуждали, что не стоит беспокоиться и мучить себя, ведь всё равно всех выпустят и в наказание не оставят в стенах Смольного, не подозревая того, что то, что казалось теперь наказанием, для иных впоследствии было бы величайшим благом, если бы эти стены опять их к себе приняли.

А время идет да идет, и мы приближаемся к последнему году. Учителя уже нового ничего не задают, заставляя повторять все пройденное, и уже многие сделали из сшивной бумаги ленты с обозначением месяцев и чисел, отрывая каждый прошедший день.

Наконец наступил этот желанный и так долго ожидаемый 1848 год.

Не заря уже, а яркое солнышко нашей свободы показалось на горизонте!

Иногда среди занятий я вдруг останавливаюсь, и сердце трепетно, как птица в клетке, забьется. «Да неужели, — думаю, — я скоро увижу моих далеких дорогих мне существ, к которым стремилась все девять лет; нет, — думаю, — это невозможно, чтобы я могла существовать без этих стен и чтоб они могли существовать без меня; непременно должно что-нибудь случиться, что не даст мне испытать этого счастья», — и становится страшно за это счастье.

После Нового года и Крещенья сейчас же начались инспекторские экзамены, по которым назначались награды. Они были строги, но справедливы.

Принимались во внимание и баллы, получаемые воспитанницами в «белом» классе; главный балл был 12.

На этих экзаменах присутствовали: принц Ольденбург- ский, министр народного просвещения Уваров, начальница, инспектриса и инспектор, и по окончании их мы уже знали, кто и какие получит награды.

Нас выходило всех 140 человек, и из 1-го отделения должны были получить: 10 воспитанниц — шифры [56], 10 — золотые медали, из них три большие, три средние и четыре маленькие, величиной с целковый, и 15 — серебряных медалей, пять больших, пять средних и пять маленьких. На этих медалях вверху было изображено солнце с лучами на лозы виноградника и со словами внизу: «Посети виноград сей», — а на другой изображение императора Николая Павловича, внизу которого стояли слова: «За отличие», и выставлен 1848 год.

Во 2-м отделении, где были ученицы более слабые, 10 из них получали книги.

Награды эти должны были раздаваться уже по окончании публичных и императорских экзаменов.

Кроме того, каждой из воспитанниц, в том числе и не получившим награды, предназначалась небольшая сумма денег; тем, кто получали награды, — больше, остальным — меньше; на мою долю приходилось 137 рублей, и каждая из нас получала Евангелие с русским и славянским текстом.

Нам заказали белые из самой тонкой кисеи со многими складочками платья на юбках белого гласе коленкора; лифы были открытые с тюлевыми вышитыми нами самими бертами. Наряд этот заканчивался очень широкою белой атласною лентой, бант и концы которой были назади.

И вот, когда на генеральную репетицию танцев нам велели надеть эти платья, дав в руки по легкому розовому шарфу, мы с удивлением, не узнавая, глядели друг на друга и иные казавшиеся дурнушками вдруг превращались в хорошеньких, чему способствовало, кроме платьев, и возбужденное радостное настроение. Из дальних мест за многими уже стали приезжать родные, а я получила письмо от сестры, которая после смерти отца, чтобы не утруждать маму, взяла на себя эту обязанность.

Она писала, что все с нетерпением меня ждут, о маме и говорить уже нечего, но приехать ей за мною по слабости здоровья никак нельзя, ей же, сестре, оставить ее одну

с маленькими детьми было невозможно и были другие домашние обстоятельства, по которым ей нельзя было отлучиться из дома, но что сестра моей мамы (я буду называть ее Марьей Петровной) выехала по своим делам в Петербург и обещалась взять меня из Смольного и привезти в Галич.

Это уже несколько умаляло мою радость. Оставя то счастье, которое дало бы мне свидание с ними, мне так хотелось, чтобы которая-нибудь из них была на наших публичных экзаменах; и потом, эта Марья Петровна еще с детства была мне не симпатична.

По окончании инспекторских экзаменов начались публичные, сначала учебные, на которых экзаменовались только получающие награды, и большая часть публики, пускаемая по билетам, состояла из родителей и родственников воспитанниц. Потом началась музыка. Две воспитанницы играли соло на рояли, а после этого исполнили на 16 роялях, по две за каждым, в числе которых была и я, оперу <Д. Россини> «Севильский цирюльник». Рояли поставлены были полукругом, в средине которого стоял дирижер, кажется, Кавос. <...>


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: