В восемь часов при третьем звонке появлялась в синем форменном платье классная дама и выстраивала нас в коридоре парами по росту. Если дежурство было немецкое, классная дама тщательно осматривала, не слишком ли взбиты волосы, не смяты ли рукавчики, фартуки и пелерины, не оторваны ли у кого сборки, тесемки, крючки и не подколото ли где булавками, затем вела нас в столовую, помещавшуюся в нижнем этаже и разделенную аркой на два отделения, для старших и младших классов.

Здесь мы выстраивались на молитву, а дежурная при maman, кокетливо шевеля голубым бантом на плече, шла докладывать maman, что воспитанницы собрались в столовой. Появлялась maman, становилась на своем месте. Очередная воспитанница старших классов выходила вперед и по молитвеннику громко читала утренние молитвы. <...>

По окончании молитвы воспитанницы оборачивались лицом к maman и приседали со словами: «Bonjour, maman», затем пробирались одна за другой в узком промежутке между столом и лавками и бесшумно опускали откидывавшуюся половину скамейки. Тем, у которых скамейка падала вдруг, со стуком, классная дама громко делала строгий выговор, а иногда сбавляла и балл за поведение. С непривычки я вначале попадалась несколько раз со скамейкой.

Перед каждым прибором стояла белая довольно большая кружка с блюдечком и лежали три куска сахару и половина французской булки. Девушка приносила кипяток и чай, а одна из воспитанниц, сидящих посредине, разливала чай по кружкам. Чай пили жиденький и вприкуску, а кипятку давали сколько хотели, поэтому любительницы чая, которых было большинство, пили кружки по три. Позже, к великому огорчению воспитанниц, сахар заменили песком, насыпанным в кружки; это лишило нас возможности пить более одной кружки, не говоря уже о том, что не всем нравился сладкий чай <...>.

После чая нас разводили по классам, где мы немедленно принимались за повторение уроков. Немногие повторяли их молча, большинство, заткнув уши руками, повторяли их вслух; одни сидели на своих местах, другие <...> ходили из угла в угол по классу, уткнувшись в раскрытую книгу и поминутно на что-нибудь натыкаясь. <...> В классной комнате стоял гул от голосов.

Занятия начинались в девять часов и продолжались до двенадцати, когда нас вели завтракать, затем возобновлялись от часу до четырех. Каждый урок продолжался по часу.

В четыре часа нас опять выстраивали парами и вели обедать. Пока певчие пели «Отче наш», мы стояли, каждая на своем месте, в узком промежутке между столами и лавками. В продолжение всего обеда присутствовала в столовой maman, прохаживаясь взад и вперед по зале и разговаривая то с той, то с другой классной дамой. По лицу maman, серьезному и суровому или ясному и довольному, всегда легко было узнать, хорошие или дурные сведения сообщали ей о нас классные дамы. Иногда maman мимоходом делала кому-нибудь из воспитанниц коротенькое замечание по поводу манеры сидеть; проходя мимо нашего стола, она нередко постукивала легонько мне пальцами в спину, потому что я имела привычку сутулиться. Первое время и классные дамы постоянно постукивали мне в спину за обедом и чаем.

Обед состоял из трех блюд: горячего, жареного и пирожного. Некоторые находили его не только плохим, но и отвратительным и нередко отказывались от того или иного блюда, уступая свою долю менее требовательным подругам, но на самом деле тут была немалая доля преувеличения: провизия была свежая и обед приготовлен достаточно хорошо и чисто, и в недовольстве воспитанниц обедом, несомненно, играла немалую роль традиционная привычка пренебрегать казенщиной. Но обед был голоден: мы были во цвете лет и обладали прекрасным аппетитом, а порции были малы, и сплошь и рядом мы выходили из-за стола если не голодными, то, во всяком случае, с большим желанием съесть еще хороший кусок мяса и другую порцию пирожного.

Дочери более богатых родителей, имевшие постоянно при себе некоторую сумму денег (по правилу деньги отдавались на сохранение классной даме, но некоторую сумму воспитанницы всегда оставляли при себе), восполняли недостаток казенного питания, добывая себе при посредстве девушки молока и черного хлеба или покупая в образцовой кухне румяные горячие булки, смазанные в середине сливочным маслом. За известную плату они пили также два раза в день чай с булками и вареньем в комнате у классной дамы. Тем воспитанницам, семьи которых жили в Москве, родные приносили каждое воскресенье булок, закусок и гостинцев, а на Масленице даже икры, сметаны и блинов; всем этим они щедро делились с наиболее близкими подругами.

Те же, у которых, как и у меня, не было близко родных и не было денег, голодали ужасно. Случалось, что после обеда мы забирались украдкой в чердачное помещение нашей дортуарной няньки и с жадностью поедали у нее черствые куски черного хлеба и холодные застывшие картошки, обжаренные на сале. Голод особенно мучил меня первое время;

позже, привыкнув к институтскому воздержному режиму, я уже почти не чувствовала его.

После обеда нас приводили в класс. Немногие принимались тотчас же готовить уроки на завтра, большинство отправлялось в коридор, наполненный прогуливающимися парами. Когда после прогулки воспитанницы собирались в классы для приготовления уроков, большая часть классных дам расходилась по своим комнатам пить чай. В маленьких классах их заменяли постоянно состоявшие при них и во всем им помогавшие пепиньерки; надзор же над старшими поручался какой-нибудь дружественной даме других классов и выражался в том, что она садилась с работою в коридоре у дверей своего отворенного класса и следила за открытыми дверями вверенных ее надзору классов.

Первое время после моего поступления в восемь часов вечера горничная приносила нам в класс по миниатюрному блинчатому пирожку с мясом на ужин. Пирожки были вкусны, но так малы, что исчезали при одном глотке. Они возбуждали аппетит, не удовлетворяя его, дразнили нас и приводили в дурное расположение духа. Мы чувствовали такой голод, что готовы были плакать. По счастью, пирожки были скоро заменены чаем с половиной французской булки, что было для нас гораздо сытнее и приятнее.

Кроме голода, первое время страдала я ужасно и от холода. И в дортуарах, и в классах температура никогда не превышала 14 градусов. После домашнего тепла, валенок и бумазейного платья я первое время положительно замерзала в тонких башмачках и платье с открытыми плечами и руками, чуть прикрытыми полотном пелерины и рукавчиков. Ужасно зябла я и по ночам и долго не могла заснуть от холода, хотя зимою, сверх тонкого покрывала, нам давали еще теплое шерстяное одеяло. Но и к холоду привыкла я постепенно, и привыкла до такой степени, что, выйдя из института, никогда не могла носить зимою дома шерстяных кофт, а носила только легонькие, летние.

Но всего труднее давалась мне привычка к дисциплине, исключавшей всякую свободу воли. Прислоняться спиной к задней скамейке не позволялось; от сидения в продолжение целого дня с выпрямленной спиной и грудью, с руками и ногами, положенными в известном положении, у меня болели грудь, спина и все тело, так что в течение первого месяца я ложилась вечером в постель совсем разбитой.

Дисциплина была ужасно строга. Грубость и упорное ослушание классной даме вели к исключению из института. Что бы она ни говорила, как бы несправедливо ни было ее взыскание, мы не только не могли выражать неудовольствия, не только должны были выслушивать все молча и вежливо, но не должны были показывать неудовольствия и в лице. Поднимавшееся в нас раздражение вспыхивало только густой краской на лице да загоралось злыми огоньками в глазах, которые мы старались опустить. Если же надо было смотреть в лицо классной даме, мы глядели кротко, что бы ни чувствовали.

Разговор воспитанниц между собою на русском языке преследовался строго. <...> Пойманным в разговоре на русском языке сбавлялся балл за поведение, или классная дама вписывала их в собственный журнал maman. К тому, что воспитанницы не говорили по-немецки, maman относилась довольно равнодушно: она не любила немецкого языка и не говорила по-немецки, но строго следила за тем, чтобы говорили по-французски, и сама ни к кому не обращалась иначе, как на французском языке. За немецкий язык, соблюдая свой интерес и оберегая свою репутацию, взыскивали сами классные дамы. Но если разговоры были интересны и оживленны, а классная дама далеко, мы всегда говорили по-русски, вставляя французские или немецкие фразы только при ее приближении; всегда говорили по-русски и в ее отсутствие, и тогда, когда являлась возможность говорить полушепотом. Говорили мы по-русски вовсе не потому, чтобы не любили языков: <...> дело в том, что свои французские и немецкие фразы мы привыкли обдумывать, а тогда пропадал весь животрепещущий интерес разговора.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: