Но на следующий день, часов этак в половине десятого, когда песни и веселье были в полном разгаре, смотрим — опять он появился на прежнем месте, но правому борту. Кончилось наше веселье. Все стали серьезные, никто не говорил, никого с места не сдвинуть — сидят и мрачно смотрят на бочонок… Снова надвинулись тучи. Когда вахта сменилась, свободная смена не пошла спать и осталась. Буря бушевала и ревела всю ночь; и в эту ночь другой парень оступился, вывихнул себе ногу и слег… К утру бочонок исчез, и никто не видел, как он уплыл.
На третий день все были трезвые, словно пришибленные. И не то что трезвы оттого, что не пили: наоборот— все молчали, но пили больше, чем всегда, только не в компании, а так — отойдет человек в сторону и в одиночку выпьет.
С наступлением темноты свободная смена опять не ушла; и никто не пел, никто не разговаривал, ребята даже не расходились по плоту, а как-то жались друг к другу и часа два сидели в полном молчании — уставятся в одну точку и изредка вздыхают. И вот бочонок опять явился. Он опять стал на свое старое место. Он стоял там всю ночь. Никто не спал. Снова после полуночи начался шторм. Темно было хоть глаз выколи, дождь полил как из ведра, замолотил град, гром грохотал, и рычал, и ревел, ветер превратился в ураган, а молнии так ослепительно заливали небо над нами, что весь плот был виден, как днем; река, вся белая, как молоко, бесновалась на мили вокруг, насколько глаз хватал. А этот бочонок, как прежде, покачивался рядом. На повороте капитан велел ребятам стать на кормовые весла, но никто не захотел туда идти: «Довольно, говорят, с нас вывихнутых ног». Никто даже не согласился бы и просто пройти к корме. И тут вдруг небо с грохотом раскололось пополам, и молния убила двоих из кормовой вахты на месте, а двоих покалечила. И хотите знать, как покалечила? Вывихнула им ноги!
На исходе ночи, между двумя вспышками молнии, бочонок исчез.
За завтраком никто не дотронулся до еды. А потом все разбрелись кучками по двое и по трое и тихо переговаривались. Но никто не подходил к Дику Олбрайту. Все его сторонились… Стоило ему подойти к ним, как они расходились в разные стороны, подальше от него, никто не хотел стоять с ним на веслах. Капитан поднял все лодки на плот, к своему шалашу, и не позволил даже свезти покойников на берег и зарыть в землю; он подозревал, что тот, кто сойдет на берег, уже не вернется, — и он был прав.
Когда пришла ночь, стало ясно, что, если этот бочонок вновь появится, беды не миновать. Все люди роптали, многие хотели убить Дика Олбрайта за то, что он видел бочонок во время других рейсов, — всем казалось, что тут дело нечисто. Некоторые хотели высадить Дика на берег; другие говорили: «Давайте высадимся на берег всем скопом, если этот бочонок появится».
Ропот и разговоры еще продолжались среди людей, кучками толпившихся на носу и подстерегавших бочонок, как вдруг — не угодно ли — опять он появляется. Плывет медленно, но неуклонно и снова занимает старое место. Стало так тихо, что, упади в этот миг булавка, — мы бы услышали. Тут выходит капитан и говорит:
— Слушайте, ребята, не будьте вы олухами и сосунками! Я не желаю, чтобы этот бочонок увязался за нами до самого Нового Орлеана, да и вам это ни к чему; так вот: как нам лучше от него избавиться? Сжечь — и дело с концом! Вот я его сейчас и втащу на борт, — говорит.
И не успел нпкто слова вымолвить, как он прыгнул в воду.
Подплыл он к бочонку, и когда стал возвращаться, толкая его перед собой, все шарахнулись в сторону. Но наш старик втащил бочонок на плот и выбил крышку, и… там оказался ребенок! Да, сэр, совершенно голый ребенок! И это был ребенок Дика Олбрайта; он его признал и сразу покаялся.
— Да, — сказал оп, наклоняясь над ним, — да, это мое дорогое, оплаканное мною дитя, мой погибший, несчастный, усопший Чарльз-Уильям Олбрайт.
Олбрайт мог заворачивать слова и поцветистее, когда ему хотелось, и так без запинки перед вами и выкладывать. И он рассказал, что жил здесь, у этой излучины, и как-то ночью он прижал оравшего ребенка, не желая его убить (врал, вероятно), а потом испугался и спрятал его в бочонок, а сам, пока жена не пришла домой, бежал на Север и стал гонять плоты; и вот уже третий год бочонок преследует его. Он сказал, что несчастья всегда начинались с малого и продолжались, пока четырех человек не убивало; а потом, мол, бочонок уже больше не появлялся. Он сказал, что если бы ребята переждали еще хоть одну ночь… — и еще что-то хотел добавить, однако с ребят и этого было достаточно. Они стали спускать лодку, чтобы свезти его на берег и там линчевать. Но он вдруг схватил дитя, прижал его к груди и, заливаясь слезами, прыгиул в воду. И уже больше мы не видели на этом свете ни его, несчастного страдальца, ни Чарльза-Уильяма.
— Кто заливался слезами? — спросил Боб. — Олбрайт или младенец?
— Ну конечно Олбрайт; разве я вам не сказал, что ребенок был мертвый? Ведь он уже три года был мертв, как же он мог плакать?
— Ну, мог он плакать или не мог, это не важно, но вот как он мог сохраняться столько времени? — спросил Дик. — Вот ты мне что объясни!
— Не знаю как, — сказал Эд. — Сохранился — вот и все, что мне известно.
— А что жо они сделали с бочонком? — спросил Детище Напасти.
— Да просто швырнули в воду, он и пошел ко дну, как кусок свинца.
— Скажи, Эдуард, а похоже было, что ребенок задушен? — спросил один.
— А волосики у него вились? — спросил другой.
— А какая марка была на бочке, Эди? — полюбопытствовал парень, по имени Билл.
— А можешь ли ты подтвердить все это документами, Эдмунд? — спросил Джимми.
— Скажи, Эдвин, а не ты ли тот парень, которого убило молнией? — спросил Дэви.
— Он? Нет! — Он — оба тех парня, которых убило молнией, — сказал Боб.
И тут все просто взвыли.
— Слушай, Эдуард, не принять ли тебе пилюлю? Вид у тебя неважный, ты что-то побледнел! — сказал Детище Напасти.
— Ну-ка, Эди, не стесняйся, — говорит Джим, — давай сюда, — ведь у тебя, наверно, припрятан кусок от того бочонка для вящего доказательства. Покажи нам хоть дырку от пробки, что тебе стоит? Мы тогда сразу поверим.
— Слушайте, ребята, — говорит Билл, — давайте поделимся. Нас тринадцать человек. Я берусь проглотить тринадцатую часть этой брехни, если вы справитесь с остальным.
Эд совершенно вышел из себя, послал их всех в одно место, которое определил очень ясными словами, и побрел на корму, бормоча ругательства, а остальные, издеваясь, так вопили ему вслед, так орали и гоготали, что их было слышно за милю.
— Ребята, давайте по этому поводу разрежем арбуз, — сказал Детище Напасти, стал шарить между связками гонта, где я лежал, и наткнулся прямо на меня. Я был теплый, мягкий и голый; он только охнул: «Ох!» — и отскочил.
— Тащите сюда фонарь или лучину, ребята: тут змея толщиной с корову!
И вот они притащили фонарь, столпились и стали меня разглядывать.
— Ну, вылезай, бродяга! — сказал один.
— Ты кто такой? — спросил другой.
— Ты зачем сюда влез? Живо отвечай, не то полетишь за борт.
— Тащите его, ребята! Тяни его за ноги!
Я взмолился о пощаде и вылез, весь дрожа. Они с удивленном оглядели меня, и Детище Напасти сказал:
— Ишь проклятый воришка! Помогите, ребята, давайте бросим его в воду.
— Нет, — сказал Большой Боб, — давайте сюда горшок с краской: выкрасим парня с головы до ног в голубой цвет, а потом уж можно его выбросить.
— Здорово! Правильно! Ну-ка, Джимми, сбегай за краской!
Когда принесли краску и Боб, взявшись за кисть, уже собрался приступить к делу, а другие покатывались со смеху и потирали руки, я заплакал, — и это, очевидно, как-то подействовало на Дэви.
— Эй, стойте! — сказал он. — Ведь он совсем щенок. Я сам выкрашу того, кто его тронет.
Я взглянул на них; кто-то заворчал, но Боб положил кисть, и никто до нее но дотронулся.
— Иди сюда, к огню, и говори, зачем ты здесь? — сказал Дэви. — Ну, сядь сюда и рассказывай о себе. Ты долго тут просидел?