Грубоватый, не сказать чтобы мягкий на язык, но душевный, простой народ подобрался во взводе. Вот Федор Кузин. Все может он бросить к такой-сякой бабушке, совершая отходы по сорок километров в сутки, даже нательную рубаху с плеча — хотя она, как известно казенная. Но баян — ни за что!

— С ним рачью жизнь веду, с ним и назад вертаться буду. Германия еще мою консерваторию услышит, будь спок, — твердит он, скаля зубы, всеми правдами, а чаще, ясное дело, неправдами притыкая свой баян на обозных грузовиках, на санитарных автобусах, у поваров на кухне. А выпадет тихий час — только бы бомбы над головой не выли, — вытаскивает свой инструмент, подмигивает Галочке.

— Ну, девка, подтягивай! — и поет:

Софочка, моя вы душечка,
Софочка, вы как подушечка,
София Павловна, где вы теперь?
Полжизни я б отдал,
Только б Софу увидал,
София Павловна, где вы теперь?

Тарас Подопригора песен не поет. Он человек положительный, хозяйственный — быть ему старшиной! То починит Беловой сапоги, то притащит неизвестно каким путем добытый зубной порошок или банку рыбных консервов. А как-то пристал с ножом к горлу:

— Снимай, Галюша, гимнастерку, простираю.

Галя с обидой отговаривалась:

— Ну что вы, право! Я ведь женщина. Сама постираю.

Ничего не помогло. Не такой человек Подопригора, чтобы отступаться от завладевшей им идеи.

— Ну яка ты, прости господи, баба, — и не совсем уважительно махал рукой. — Название одно. Скидывай, тоби кажуть. До вечера просохне.

И приходилось Галочке сидеть в сторонке, накинув на плечи плащ-палатку, пока Подопригора старательно и привычно мял в ближайшей запруде изрядно пропотевшую, пропыленную, с замаслившимся воротом Галину гимнастерку, от которой, несмотря ни на что, шел особенный, девичий и совсем уж не солдатский запах.

Командовал взводом самый молодой из этих ребят лейтенант Олег Северов. Галочке он напоминал знакомых проскуровских мальчиков-старшеклассников и студентов, которые приезжали летом на каникулы из Киева или Харькова.

О чем угодно можно было говорить с Олегом: о стихах Ярослава Смелякова, о Любови Орловой, о пугливых зарницах, что бьются в ночном июльском небе и так похожи на тревожные артиллерийские сполохи.

Галочка догадывалась, что она нравится Северову, хотя лейтенант, как мог, скрывал свое чувство, никогда не заговаривал о нем, не делал ни одного шага к сближению. И она ценила робкую чистоту его сердца. Возможно, в другое время и она полюбила бы Северова: высокий, сероглазый, с вьющейся прядью над матовым лбом, похожий на молодого Блока. Но теперь в ее измученной душе была только благодарность к лейтенанту, ко всем бойцам взвода. Они не охали над ее горем, не лезли с сочувствиями и соболезнованиями, но всем своим обращением с ней как бы говорили:

— Держись, девка! Переживем!

Только один боец взвода смущал и тревожил Галочку — Дмитрий Костров. Держался он в стороне, словно боялся или недолюбливал ее. Но Галочка не раз замечала, что украдкой следят за ней встревоженно-пытливые глаза Кострова. Оглянется, а Костров уже занят каким-нибудь делом и не замечает ее. «Может быть, мне только кажется это? — порой думала Галочка. — Просто характер у парня такой нелюдимый». И обманывала себя. Характер у Кострова был самый обыкновенный, не хуже, чем у других.

Но особенно утверждало Галю в мысли, что она нравится Кострову, одно обстоятельство. Всякий раз, когда Костров видел, что к ней подходил Северов, что она разговаривает с лейтенантом, он отворачивался и с озабоченным видом поспешно уходил.

«Случайно все это», — пыталась убедить себя Галочка и сама не верила. А так хотелось, чтобы и с Дмитрием Костровым установились добрые, дружеские отношения. Парень хороший… Была в нем мягкая, душевная простота, спокойная, мужская сила. Галочка знала, что бойцы любят и уважают Кострова. И не удивительно: с таким надежно и в разведку идти, и табак делить — не продаст, не слукавит. Досадно, почему в стороне от нее держится этот парень. Лишний раз не подойдет запросто, как другие, не сядет рядом, как другие, не заговорит по-приятельски. Жаль!

XIV

Когда лейтенант Северов вернулся в блиндаж, там, как обычно по вечерам, собрался весь взвод. Наступающая ночь была «выходная», и бойцы, предвкушая спокойный сон на теплых нарах, занимались кто чем. Хозяйственный Бредюк, озабоченно нахмуря мохнатые брови, суровой ниткой, крепкой, как проволока, зашивал разорванный рукав ватника, поминая недобрым словом несговорчивого гитлеровца. Тарас Подопригора, потный от напряжения, старательно писал дипломатичное письмо кунцевской ткачихе, от которой недавно получил посылку с бритвой-самобрейкой, вышитым кисетом и запиской с засушенными незабудками. Нужно было узнать и возраст ткачихи, и семейное ее положение, и данные, характеризующие внешний вид, и при всем том сохранить достоинство, приличествующее гвардии ефрейтору, кавалеру медали «За отвагу». Одним словом, трудное занятие.

Дмитрий Костров лежал на спине, скрестив под затылком пальцы рук, и о чем-то думал или мечтал, что теперь с ним случалось довольно часто. Кузин, сидя на нарах по-турецки, пробовал, как звучит на русский лад трофейный аккордеон. Хотя звук, по его мнению, был весьма и весьма жидковат (не в пример нашей родной, тульской), Кузин все же — в который раз — выводил излюбленную:

Ночка темна. Я боюся,
Проводи меня, Маруся.
Провожала, ручку жала,
Пришла домой — плакать стала…

Парторг Архипов — высокий, сутулый, единственный, кто во всем взводе носил усы, — играл в шашки с Усмановым. Усманов проигрывал и, по своему обыкновению, сердился, спорил, вскакивал, страшно вращал белками глаз, брал назад ходы. Флегматичный Архипов соглашался, начинал партию снова, и неизменно дело оканчивалось тем, что пешка, а то и две Усманова оказывались запертыми.

— Нужник! — коротко резюмировал Архипов и шевелил солидными, с проседью усами.

Галочка, разобрав на плащ-палатке автомат, сосредоточенно — как и все, что она делала, — протирала затвор. Но ни работа, ни песни Кузина, ни перебранка между Усмановым и Архиповым не мешали ей думать. А думала она о том, что нужно пойти к старшине и попросить новые сапоги — старые совсем разлезлись; хорошо бы раздобыть кусок туалетного мыла; нужно подшить подворотничок Олегу, а то вызвали его в штаб, а подворотничок уже желтый. Тем более что новый командир батальона человек въедливый. Недаром давеча он посмотрел на нее такими строгими глазами…

Северов молча направился на свое место у стола. Не сняв фуражку, тяжело сел на табуретку. От дрожащего, грязно-лимонного язычка коптилки на лице у лейтенанта легли сумрачные тени, губы крепко сжаты, как перед выходом на задание.

Но бойцы заняты своими делами, и никому из них и в голову не пришло разбираться, какая тень и почему легла на лицо лейтенанта. Только Галочка сразу и безошибочно, чисто женским чутьем догадалась, что с Олегом что-то произошло. Быстро собрав автомат и вытерев ветошью перепачканные ружейным маслом руки, подошла к Олегу. Северов, чуть сгорбившись, сидел у стола и, не мигая, смотрел на желтый огонек. Странно и непривычно было видеть выражение боли на его лице.

Хотя Галочка стояла рядом, Олег, казалось, не замечал ее. Он все смотрел на коптилку, и в его зрачках дрожали далекие маленькие огоньки.

То, что Олег не обернулся, когда она подошла, не улыбнулся в ответ на ее немой вопрос, подтверждало: что-то произошло. Она села рядом с Олегом, робко положила руку на рукав его шинели, заглянула в его глаза встревоженным взглядом. Всем своим существом она хотела сказать, что готова разделить с ним любое горе, каким бы тяжелым оно ни было.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: