XIX

Лейтенанта Северова положили в блиндаже санроты — везти в медсанбат уже не было смысла. Северов умирал. Один осколок мины перебил позвоночник, другой застрял в животе. Лейтенант лежал, запрокинув голову, и на землистом лице его уже по-мертвому заострился восковой нос.

Когда Верховцев вошел в блиндаж, Белова на коленях стояла перед умирающим, положив руку на его потный лоб. И ее рука казалась последней нитью, связывающей лейтенанта с жизнью, единственным, чем можно укрыть, защитить Олега от того страшного, что неумолимо надвигалось на него.

«Видно, и вправду любит», — подумал Верховцев и шепотом спросил:

— Ну как?

Белова не ответила, не повернула головы. Но раненый открыл глаза. Не узнавая, смотрел на майора, потом судорога прошла по лицу, он отвернулся и застонал. Галя поднялась с колен, блеснула измученными глазами, сказала голосом, которому невозможно было не повиноваться:

— Уйдите! Он не хочет вас видеть.

Верховцев с недоумением посмотрел на Белову. В черных, ввалившихся глазах девушки, освещая ее бледное лицо, горела ненависть.

«Бред какой-то, — думал Верховцев, выходя из блиндажа. — Только добра хотел я. Не место ей было во взводе. А любовь? Откуда я мог знать, что у них такая любовь. И вот теперь он умирает, а она ненавидит меня, словно я виноват в его смерти».

В штаб Верховцев вернулся не в духе. Как всегда, навалилось много разных спешных, неотложных дел, и вдаваться во все тонкости психологических переживаний не было времени. Все же перед глазами то и дело возникал блиндаж, мертвеющее лицо Северова, измученные глаза Беловой.

«Черт знает что такое!» — отмахивался он от назойливых воспоминаний. Но против воли уже шевелилось в душе сомнение: не допустил ли ошибку? Без умысла, не по злой воле, но все же причинил горе молодым людям. И главное, поправить ничего нельзя, как нельзя снова заставить биться остановившееся, мертвое сердце.

Вечером адъютант старший доложил Верховцеву, что лейтенант Северов скончался. Хотя Верховцев ждал этого сообщения, все же оно горько напомнило сцену в блиндаже.

— Дайте мне домашний адрес Северова, я напишу письмо его родным.

— Родня у него небольшая — одна мать. Ни жены, ни детей. — И Орлов не то с грустью, не то с завистью добавил: — Таким хорошо умирать!

Верховцев задумался: «Таким хорошо умирать!» И он теперь одинокий. Значит, и ему будет хорошо умирать. Орлов, взглянув на командира, спросил участливо:

— Устали, товарищ майор?

Верховцев поднялся:

— Этой девушке, что во взводе жила, Белова, кажется… Может быть, ей что-нибудь нужно… одним словом… сделайте для нее все необходимое.

— Слушаюсь! — И Орлов положил на стол комсомольский билет Северова и записную книжку в черном клеенчатом переплете. — Стихи писал. Хорошие. И почти в каждом о весне. А до весны и не дожил, — с укором заключил он.

— Билет передайте Бочарову, а записную книжку оставьте у меня, — устало сказал майор.

Когда Орлов вышел, Верховцев раскрыл записную книжку Северова. То чернилами — тщательно и аккуратно, то карандашом — наспех, кое-как, в ней были написаны стихи. Прочти их в книге или журнале — Верховцев тотчас забыл бы, как забывал десятки других. Но эти вкривь и вкось написанные строчки, полустершиеся, расплывшиеся, он воспринимал не как литературное произведение, а как живой человеческий документ, за которым стоял высокий юноша со строгим чистым лицом. И, читая строчку за строчкой, Верховцев с мучительной ясностью чувствовал прямую, нежную душу их автора.

Весна на фронт в таком явилась белом,
Что даже страшно было за нее.
Я жил в бреду, и я не знал, что делать, —
Везде лицо мерещилось твое…

Верховцеву на миг предстало лицо Беловой. К ней, без сомнения, были обращены эти слова: к худенькой девушке с черными тоскливыми глазами. Верховцев листал странички записной книжки и на каждой из них видел отсвет лица, всего облика девушки.

Золотым и голубым рассветом,
Дорогая, ты окружена,
Лишь тобою жизнь моя согрета,
Ты — моя последняя весна…

Последней весной, последней улыбкой, последней радостью была для Северова Галина Белова!

Лес сосновый пахнет медсанбатом,
В ржавых пятнах первая трава,
Но весна пришла, и у солдата
Кружится немного голова…

Прав был Орлов: в каждом стихотворении Северов писал о весне, видно, чувствовал, что не увидит больше неба, распахнутого апрелем, косого полета ласточки, мужественной колючей травинки, пробившейся к солнцу сквозь прель прошлогоднего листопада…

В самом конце записной книжки Верховцев прочел несколько строчек незаконченного, как видно, последнего стихотворения:

Нам напишут на фронт,
Что в Москве расцветают фиалки,
Что Сокольники пахнут,
Как раньше, веселой весной.
Что нас помнят и ждут.
Лишь порою становится жалко,
          Что не скоро,
          Не все мы вернемся домой.
          Если я не вернусь…

Не вернется, никогда не вернется в Москву, в Сокольники, к своей весне этот юноша…

Долго сидел майор Верховцев над записной книжкой погибшего. «Как сложно все в жизни! Сколько людей — столько и характеров, судеб. Вот и эта история. Почему Белова так посмотрела на меня? Разве я виноват в смерти лейтенанта, в ее беде? Она в этом убеждена — это ясно! Но я-то сам хорошо знаю, что это не так, что моя совесть чиста и перед ними, и перед самим собой. И вообще, мало ли что взбредет в голову девочке, оглушенной горем!..»

Так думал, так старался думать майор Верховцев. А на сердце холодная тяжесть:

— Нехорошо получилось, товарищ командир батальона. Нехорошо!

XX

Оборона!

Где-то на других фронтах гремят бои: поднимаются в атаку пехотинцы, в огонь и дым несутся танковые полки, навстречу высоте и смертным схваткам взмывают истребители. А здесь — обжитые, надежные блиндажи в шесть накатов, три линии проволочных заграждений, замысловатые минные поля, ленивая артиллерийская перестрелка, художественная самодеятельность в медсанбате, полковая чайная с пряниками и леденцами во втором эшелоне. Бойцы сытно едят, в тепле спят, смерть не часто грозит свинцом. Чего же еще: война идет — и ладно!

Но разбери-пойми солдатскую душу! Опротивела бойцу оборона. Не радуют ни военторговские кисеты, ни частушки санитарок, ни валяные сапоги да сибирские дубленые полушубки. Встать бы, поразмяться и прописать Гитлеру по первое число!

И дождались! Правда, задача была поставлена не бог весть какая: выравнять линию фронта на участке обороны батальона и очистить от врага высоту 186,2 — так на штабном языке именовался бугор, поросший худосочным кустарником. Должно быть, в планах командования — начальству видней — высота играла немаловажную роль.

Первоначально представлялось, что для захвата высоты достаточно усилий одной роты. Выполнение задачи Верховцев возложил на старшего лейтенанта Федотова. Его рота была до нормы укомплектована личным составом, две недели тренировалась в преодолении укрепленного участка, похожего на оборону противника.

Всю ночь в смертельной тьме трудились саперы: разминировали подступы к вражеским траншеям, делали проходы в проволочных заграждениях. За час до позднего декабрьского рассвета началась артподготовка. Тридцать минут снаряды долбили высоту, секли редкий кустарник, взметали к небу комья мерзлой земли. Трудно было думать, что уцелело хоть что-нибудь живое на голой и черной высоте. Но, когда первый взвод бросился в атаку, его встретил интенсивный пулеметный огонь. Под броневыми колпаками, в дотах и дзотах выжили вражеские огневые точки. Не выполнив задачи и понеся значительные потери, взвод залег.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: