Но, когда выдался первый свободный вечер, он пошел в маленький домик под черепичной крышей. Галочка была одна. Сидя на кровати, она подшивала подворотничок к побелевшей от многократных стирок гимнастерке. Сосредоточенное лицо ее при виде Верховцева словно осветилось изнутри. В глазах, в улыбке помимо воли затрепетала радость.
Верховцев сел рядом, взял худую, сразу ослабевшую руку.
— Я хочу сказать тебе…
Это первое «ты» вдруг сразу сблизило их, исчезли все, казавшиеся непреодолимыми, преграды. Не командир и солдат, не начальник и подчиненная, а мужчина и женщина — и ничего нет больше в мире, только он и она в страшной близости друг к другу.
Галочка испуганно посмотрела на Верховцева:
— Не надо!
— Я сейчас уезжаю на НП. Мы не скоро увидимся. Но если ты не любишь другого, то помни: самое большое счастье моей жизни — быть с тобой…
Галочка опустила голову. Признание Верховцева не обрадовало ее. Ей до слез стало жаль этого человека с чуть седеющими висками, с умными и добрыми глазами, с покорным и виноватым выражением лица.
— Ничего не говори мне сейчас, — продолжал Верховцев, справившись с охватившим его волнением. — Но ты должна знать: когда бы ты ни решила, я — всегда…
Верховцев прижал к губам ее руку и вышел из комнаты. Галочка сидела на кровати, не поднимая головы, и слезы, быстрые и светлые, катились по щекам. Она сделала самое большое, что может сделать женщина: она отдала ему свое сердце.
В ту же ночь, за час до рассвета, сотни батарей, скрытых на лесистом берегу Днепра, начали артиллерийскую подготовку. Когда огонь был перенесен в глубину обороны противника, советские войска форсировали Днепр. Полк Верховцева, переправившись в районе Могилева, с ходу ворвался в город.
Могилев! Минск! Вперед, вперед! С боями шли советские войска по жарким дорогам Белоруссии, ломая сопротивление врага, уничтожая его окруженные части. Навстречу нашим солдатам из лесов, из погребов, из оврагов выходили женщины, старики, дети:
— Родные наши!
Остановится солдат, смахнет рукавом пот со лба, неловко погладит отвыкшей рукой нечесаную головку замурзанного мальчонки, с тоской посмотрит на еще дымящиеся пожарища — и снова в путь.
XXVI
Немцы отступали.
Об этом не писали их газеты — да газет и не было в Беленце. Об этом не передавали по радио — да, впрочем, и его не было в деревне.
Но слухи о поражениях, которые терпят гитлеровские войска, шли быстрее газет и радио, проникали в самые дальние хутора и глухие лесные поселки, надеждой входили в сердца.
Вскоре появились уже несомненные признаки немецких неудач на фронте. По шоссе к Минску потянулись разномастные, собранные со всей Европы автомашины, лягушечьей окраски орудия, грязно-пятнистые танки. Бельгийские тяжеловозы-ихтиозавры мохнатыми ногами попирали шоссе. Бесконечными колоннами уныло плелись женщины, старики, подростки — гитлеровцы гнали советских людей в Германию. И по тому, как с каждым днем все ускорялось и ускорялось это движение, можно было судить о развитии событий на передовой.
Как-то ночью Анна проснулась с ощущением смутного беспокойства. В хате было темно и душно. Юрик спал. Все как обычно. Но чувство тревоги не проходило. Анна набросила на плечи платок и вышла на крыльцо. В деревне тихо. Только на усадьбе деда Балая лениво брехала собака да спросонья, в неурочный час, хрипло прокричал неизвестно как уцелевший петух.
Анна уже взялась за дверное кольцо, чтобы идти спать, как вдруг далеко за лесом заворочался гром и пугливая зарница всколыхнула край неба. «Гроза. Вот потому и проснулась, — решила Анна. — А небо звездное, не грозовое. Странно!»
У хаты Балая скрипнула калитка, темный силуэт отделился от плетня.
— Не спишь, соседка? — и дед Балай подошел к крыльцу. — Слышишь?
— Что?
— Наши! — Балай снял шапку и, повернувшись к востоку, перекрестился. — Слава тебе господи. Наши идут!
— Правда это? Правда? — шептала Анна, ухватившись за косяк. — Может быть, гром?
— Какой гром! Артиллерия. Я-то знаю. Еще на японской к такой музыке приучен был, — убежденно говорил Балай. И добавил, прислушиваясь: — В Займовичах бой идет. Это точно!
Из темноты вышла тетя Фрося, прошептала:
— Наши касатики. Дождались!
С замиранием сердца слушала Анна голоса далеких пушек. Может быть, это стреляли немецкие орудия. Пусть! Но они гремят не под Москвой, не у стен Сталинграда, а близко-близко. Значит, идут наши.
Только теперь Анна заметила темные фигуры и у других хат. То скрипнет калитка, то хлопнет дверь. Значит, никто не спит в деревне. Ждут. Прислушиваются к далекому бою. Изнывают от радости и неизвестности: все ли дождутся? Знают, не все. А все же надежда пришла. Наши!
С рассветом шоссе еще больше забурлило, закипело, зашумело. Нет, это уже не отступление — это бегство. Теперь артиллерийский гром гремел почти непрерывно. Широко распластав крылья, в сторону Минска и Белостока летели советские самолеты. Порой в воздухе завязывались бои. Горели дальние и ближние села.
Анна с Юриком перебралась в погреб. Настелила соломы, принесла ведро виды, узел с сухарями, вареную картошку.
Пахло сыростью, мочеными яблоками, трухлявым деревом. Вверху сквозь дырявую дверцу виднелся клочок летнего неба.
Когда вблизи разрывался снаряд или бомба, земля, осыпаясь, шуршала по стенам погреба.
Раза три в день дед Балай подходил к погребку, приоткрывал дверцу:
— Живы, дачники?
Он сообщал последние новости: горит Кормово; на шоссе затор, — видно, взорвали мост у Чормы; в воздухе загорелся немецкий самолет…
Анне не было страшно, когда слышался рев моторов советских бомбардировщиков, когда вблизи раздавались взрывы. Нет, они не могут погибнуть от снаряда или бомбы, сделанных русскими руками на русских заводах. Это невозможно! И Анна вылезала из погреба, становилась на виду и махала платком пролетающим самолетам:
— Летите, милые. Громите фашистов!
Один раз ей даже показалось, что бомбардировщик, замыкавший строй, приветственно качнул крыльями. Давно скрылись из виду самолеты, стих гул моторов, а Анна все стояла на пригорке и махала вслед платком:
— Счастливый путь, родные!
На четвертые сутки погребной жизни с улицы донесся радостный крик. Тетя Фрося бегала от ямы к яме, от погреба к погребу:
— Наши идут, наши!
Растрепанная, неумытая, Анна выбралась из погреба и бросилась по полю напрямик к шоссе. А там уже шли советские войска. Юрик, перепрыгивая через воронки, кричал:
— Наши, наши!
Анна бежала из последних сил. Ноги подкашивались, не хватало воздуха, а она бежала, бежала, и слезы струились по впалым щекам, оставляя извилистые, серебряные дорожки.
Сзади пыхтела тетя Фрося, тяжело ковылял, припадая на ногу, дед Балай.
Самоходки, грузовики, кухни, санитарные автобусы, минометы — все лавиной двигалось по шоссе, и все было свое, родное, советское…
Промчалась открытая машина. Рядом с шофером — офицер в очках. На его кителе погоны — их Анна увидела впервые. Офицер глянул в сторону Анны и что-то сказал шоферу. Анне показалось, что это Алексей.
— Вот сумасшедшая. Совсем одурела от радости. Разве может быть такое совпадение!
Анна выбежала на шоссе и без сил бросилась на шею проходившего по обочине солдата.
— Наши! Наши!
Низкорослый, уже не молодой воин, с серым от пыли лицом, в почерневшей гимнастерке и изрядно замасленной пилотке смущенно стоял, растопырив руки, не зная, что следует предпринимать в таком не предусмотренном уставом и назиданиями старшины случае.
Осторожно положив на голову Анны заскорузлую от махры и ружейного масла руку, сказал растроганно:
— Успокойся, касатка. Теперь полный порядок будет!
Вот и спросить бы Анне у воина: кто командует проходящим полком? Как фамилия командира?
Не спросила! Воин свой, советский — и Анне было достаточно. Уж одно это — счастье.
XXVII
Следовавший с первым батальоном полка, Верховцев за все летнее наступление ни разу не видел Галины Беловой. Он знал, что она жива, здорова, по-прежнему работает санитаркой, но не искал с ней встреч. Пусть все решит сама!