Вася с сожалением посмотрел на старика:

— Тронутый!

Старик закашлялся и, отдышавшись, пробормотал:

— Слава тебе господи. Свершилось! — и перекрестился мелким крестом.

— Что свершилось? — вплотную подошел Вася. — Говори!

Кроличьи глазки старика пропали в щелках век, в горле затрепыхал клекот: не то плач, не то смешок.

— Врешь, паразит. Не свершилось! — И Вася бросился к машине, торопливо вытащил из-под сиденья автомат: — Разрешите, товарищ капитан, пришить контру?

Старик с неожиданным проворством подполз к Верховцеву, обхватил трясущимися руками сапог, прижался к нему лицом:

— Пожалей, седины мои пожалей. Ради деточек своих шалых прости меня, грешного, — захлебывался он, размазывая по голенищу слезы и тягучую нечистую слюну.

Только теперь Верховцев заметил, что из кармана брезентового плаща старика выглядывает голубенькое платьице Светланки. Он не мог ошибиться: беленький кружевной воротничок, лакированный красный пояс.

— Кончать? — вопросительно смотрел Вася, вскидывая автомат.

— Не надо! — брезгливо поморщился Верховцев и пошел к машине. Недовольный решением капитана, Вася пнул старика в бок ногой и погрозил кулаком:

— Попался бы ты мне, старый пес, в другом месте!..

Уже за городом Вася обернулся к Верховцеву:

— Что этот тип плел? Стихи, что ли?

— Стихи. Был такой поэт, Державин. Слышал? Старик, кажется, его оду читал.

Вася покачал головой:

— Ишь, ученый, а гад!

…Когда машина с высоким капитаном скрылась за поворотом, старик в брезентовом плаще поднялся с земли, сел на обгорелое бревно и заплакал. Недавний страх и сменившая его тяжелая злоба больно и часто колотили сердце. Слезы бессилия, не облегчая душу, непроизвольно текли по мшистым щекам, падали на полу плаща, оставляя на ней грязные пятна.

Назвав старика в брезентовом плаще гадом, Вася был недалек от истины. Конечно, этот простодушный тихорецкий парубок и не подозревал, какую точную, исчерпывающую характеристику дает он новому действующему лицу. Виталий Викентьевич Свербицкий действительно был гадом в самом прямом и буквальном смысле этого энергичного слова.

Сын витебского градоначальника, Вита Свербицкий в 1910 году, когда шофера Васи и на свете еще не было, закончил историко-филологический факультет Санкт-Петербургского императорского университета. Справедливости ради следует сказать, что он по-своему любил искусство, поэзию. В нос, нараспев, как было модно в те годы, читал он истерично-восторженным курсисткам:

Хочу я зноя атласной груди,
Мы два желанья в одно сольем.
Уйдите, боги, уйдите, люди,
Мне сладко с нею побыть вдвоем…

Он посещал концерты Игоря Северянина, целовал бледные с длинными мертвыми пальцами руки Веры Холодной. Он даже опубликовал несколько критических этюдов о стихах имажинистов и акмеистов в журнале «Пробуждение», подписавшись красивым, как Вертинский, псевдонимом «Meteor».

Живи Виталий Свербицкий в другую эпоху, он стал бы критиком, цензором или издателем художественного журнала. Дослужился бы до чина действительного статского советника, играл бы в преферанс, ездил к эстонке Эльзе в Териоки и умер от апоплексического удара или прогрессивного паралича. Журнал «Нива» поместил бы его портрет и некролог, в котором говорилось бы, что покойный все благородные силы своей светлой души положил на алтарь процветания прекрасной российской словесности.

Но Виталию Викентьевичу Свербицкому не повезло: он жил в беспокойное время войн и революций. Случилось так, что из тридцати или сорока тысяч русских слов, которые филолог изучал в университете, только одно слово наиболее ярко и точно выражало его устремления, идеалы, его тайные мечты и явные действия: выжить!

Выжить! Это стало для него целью и смыслом всего существования. И он выжил в войну 1914—1918 годов, когда был земгусаром. Выжил при отступлении Деникина от Орла. Выжил в десятилетней ссылке.

Он был бухгалтером в райпотребсоюзе, страхагентом, делопроизводителем в тресте очистки. Он ждал. И жизнь не раз, как цыганка платком, манила его: начинается! И обманывала! В декабре 1925 года в Нарым пришла газета, в которой сообщалось, что в Москве на съезде партии выступила «новая оппозиция». «Начинается», — решил Свербицкий. Но ничего не случилось. Вспыхнул конфликт на КВЖД. Свербицкий потирал руки: «Начинается!» В декабре 1934 года стало известно об убийстве Кирова. «Начинается», — снова возликовал он. Но все шло по-старому.

Так обманывала его жизнь. Остался один выход — бежать за границу. Свербицкий перебрался в Белоруссию, поближе к Польше: принюхивался, прислушивался, присматривался. Но переход границы оказался делом трудным, почти невыполнимым. А время шло, капля за каплей уходили силы, оставляя в сердце черную дремучую злобу. Когда же?

И вот свершилось! 22 июня, в первый день войны, Свербицкий понял: все, на что он надеялся раньше, чепуха и бред — и Троцкий, и «новая оппозиция», и террор. Только сейчас начинается настоящее, и он дожил до настоящего. Немцы — народ серьезный, трудолюбивый, педантичный. Раз Гитлер взялся за дело, то доведет его до конца. Он сметет с лица земли ненавистный большевистский строй. Снова начнется жизнь, о какой Свербицкий мечтал, грезил, которую звал в тайных помыслах своих.

И вот в самый последний момент, когда он наконец мог с полным основанием сказать «выжил!», чуть все не сорвалось. Уже был направлен на него автомат, и только брезгливый взмах руки высокого капитана даровал ему жизнь.

Как допустил он, Свербицкий, такую оплошность? Столько лет молчал, таился, ждал, а когда начали сбываться мечты всей жизни, едва не сорвался!

Давно уехала машина с капитаном, а Свербицкий все еще сидел на развалинах и никак не мог унять дрожь, сотрясающую его дряблое тело.

— Как же это я так?!

Завтра, а может быть, даже сегодня вечером здесь будут немцы. Тогда он сбросит с себя вонючий брезентовый плащ, эту овечью шкуру советского служащего. Ему всего лишь пятьдесят шесть лет. Только прозябание, страх, ссылка сделали его таким дряхлым и немощным. Нет, он еще не стар. Все эти годы он старался выжить! Теперь он будет жить, жить, жить! Еще будут и рестораны, и балет и коньяки, и девочки… А главное, будет месть: сладостная, ликующая, ни с чем не сравнимая. Как было бы забавно, если бы в руки ему попался капитан, что с таким презрением и гадливостью даровал ему жизнь. О, он показал бы, кто такой Свербицкий!.. Попался бы только!

IV

Машина Верховцева снова вырвалась на шоссе. Все слышней была артиллерийская стрельба. В стороне, за лесом, снижались и взлетали самолеты: шла бомбежка.

Штаб полка Верховцев нашел в Высоком. Раньше это был чистенький железнодорожный поселок с кирпичными домами под черепицей, весь в черемухе и акации. Теперь в домах выбиты окна, сорваны с петель двери. Снежная пороша пуха метется по улицам, радужные осколки стекла с хрустом гаснут под колесами машины.

Командир полка разместился в подвале полуразрушенного дома. В первом помещении, заваленном ящиками, за аппаратом сидел телефонист и сипло твердил:

— «Дон»! «Дон»! Говорит «Днепр». Отвечай, «Дон».

В углу, на вещевых мешках, спали красноармейцы.

Верховцев прошел за перегородку, где слышался голос подполковника Гусева. Командир полка стоял у стола и сердито отчитывал помпохоза майора Хвацкого. Хвацкий, по своему обыкновению, смотрел на командира ясными глазами и поспешно повторял:

— Вполне точно, товарищ подполковник. Учту. Будет выполнено!

Верховцев смотрел на Гусева и не верил, что человек может так измениться за несколько дней. Он привык видеть Гусева всегда тщательно, даже франтовато одетым, чисто выбритым, свежим, подтянутым. Теперь же перед ним стоял сумрачный человек в наспех заштопанной у ворота гимнастерке, с лицом, на котором окаменело выражение ожесточенности и гнева. Ночью во время авиационного налета Гусева контузило, у него стало дергаться веко левого глаза, что придавало лицу командира непривычную болезненность.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: