Ах, как ты была хороша в сонном забытьи, моя Сильвия, моя милая сестрица! Каким крепким, смелым и гордым ребенком ты мне показалась, когда я увидел тебя на ложе из вереска, на фоне неба и альпийских вершин, под жаркими лучами солнца и дуновением морского ветра, который налетал порывами и осушал испарину, увлажнявшую твой широкий лоб и черные волосы! Длинные ресницы опустились темной тенью на твои смуглые детские щечки, бархатистые, как персик; полуоткрытые губы улыбались беспечной и вместе с тем грустной улыбкой. «Да, сердечность и гордость, — думал я. — Кормилица-горянка простодушными своими словами верно обрисовала мне характер своего приемыша». Я остановил священника, когда он протянул руку, желая разбудить тебя. Мне хотелось рассмотреть тебя, внимательно вглядеться в твои черты. Я искал и как будто находил в тебе смутное сходство с отцом или со мной — в форме головы и в чертах лица. Не знаю, существовало ли в действительности это сходство или то была игра воображения, но мне казалось, что я, несомненно, твой брат: это сразу заметно, об этом говорят широкий лоб, смуглый цвет лица, густые черные волосы, которые у тебя, Сильвия, заплетены были в две толстые косы, спускавшиеся ниже колен. Да, пожалуй, и очертания подбородка; однако сходство выражено недостаточно ярко и не может служить свидетельством перед людьми. Куда более разительно сходство наших душ и характеров.

Священник окликнул тебя; ты приоткрыла глаза, но не заметила его, потом нетерпеливо дернула плечом и локотком и снова уснула. Тогда старик снял с твоей шеи ладанку, раскрыл ее и приложил находившуюся в ней половинку гравюры к той, которую достал я. Мы сразу узнали образок. Ты вдруг проснулась, посмотрела на нас испуганным взглядом молодой лани, поискала на шее ладанку и не нашла, и увидев ее в наших руках, кинулась к нам, пытаясь вырвать ее. Но священник показал тебе сложенные вместе половинки образка, и ты поняла, что произошло. Тогда ты, как козочка, прыгнула ко мне, крепко, как настоящая горянка, обняла меня и воскликнула: «Вот мой папа! Мой папа нашелся!».

С трудом удалось убедить тебя, что я не твой отец, — ты говорила, что я просто не хочу признаться. Священник старался внушить тебе, что мне невозможно быть твоим отцом, так как я всего на десять лет старше тебя. Тогда ты порывисто спросила, где же твой отец, где мама, и потребовала, чтобы я отвел тебя к ним. Я ответил, что они умерли. Ты топнула о землю босой ножкой:

— Я так и знала! Теперь придется мне остаться здесь.

— Нет, — ответил я. — Я заменю тебе отца. Он был моим лучшим другом, он передал мне свои отцовские права на тебя. Хочешь ты поехать со мной?

— Да! да! — стремительно ответила ты, целуя меня.

— Вот каковы дети! — грустно заметил священник. — Их любят, растят, живут только для них, и когда вы уже думаете, что они заплатят вам своей признательностью и любовью, они с радостью бросают вас и уходят за первым попавшимся незнакомцем, даже не спрашивая, куда он их ведет.

Ты прекрасно поняла упрек и ответила священнику:

— Неужели вы думаете, что я вас брошу? Ведь я же вернусь повидаться с вами и еще буду пасти коз матушки Элизабетты. Но, видите ли, мне надо попутешествовать, посмотреть все страны, какие есть на свете. Когда-нибудь я вернусь, приплыву на корабле, привезу много-много денег и отдам их моим молочным братьям: мы купим много-много коз, большое стадо, и построим овчарню на Раковинной горе.

Ты всегда говорила таким языком, словно сказку рассказывала или Библию читала, — это были твои единственные книги. Я провел несколько дней в твоей деревне. И мне приходило желание оставить тебя там — такой счастливой казалась мне жизнь в этом горном селении, такими жалкими и смехотворными представали передо мною удовольствия общества, в которое я собирался ввергнуть тебя, в сравнении со здоровым, спокойным существованием трудолюбивых крестьян… Но наблюдая за тобой, совершая с тобой долгие прогулки в горы, испытывая множеством вопросов твой пылкий и наивный ум, скрупулезно разбирая твои странные ответы, то поражавшие здравомыслием и рассудительностью, то нелепые, как то свойственно детской фантазии, я убедился, что ты не создана для сельской жизни и не сможешь к ней привыкнуть. Позднее, познав многие горести, ты кротко упрекала меня за то, что я вывел тебя из этого оцепенения, в котором ты жила бы тихо, мирно, и бросил тебя в мир страданий и разочарования. Увы, бедное мое дитя, зло совершилось раньше, чем я пришел к тебе, и мне думается, не следует даже обвинять в нем сказки, которые давала тебе читать маркиза. Во всем виноват твой пытливый, проницательный ум; зачатки отчаяния таились в твоей душе, в этом полураскрывшемся бутоне надежды. Ты ведь не походила на своих коротконогих, тяжеловесных молочных сестер, и тебе бы никогда не удавалось так хорошо, как они, варить сыр и прясть шерсть. Я расспрашивал у тебя самой и у твоей кормилицы, каковы были твои первые впечатления в жизни. Я знаю, как ты мучилась, пытаясь угадать, кто твои родители, когда узнала, что Элизабетта тебе не родная мать. Ты тогда целые дни проводила у края тропинки, что ведет к морю, и лишь только видела вдалеке парус, говорила: «Вот мама едет ко мне в гости, и на ней белое платье».

К этой постоянной мечте обрести родную семью прибавились мысли о путешествиях, о богатстве и щедрости. Ты только и мечтала о том, как станешь королевой и богатыми дарами вознаградишь своих приемных родителей. Эти золотые сны не могли пройти безнаказанно для твоего детского ума. Они бы не исчезли бесследно, когда бы ты достигла сознательного возраста, не уступили бы место заботам чисто материальной жизни. Твои мечтания порождены были уверенностью, что тебе суждена участь иная, чем всем окружающим; ты с горечью простилась бы со своими грезами или погубила бы себя, пытаясь их осуществить. Ты была прелестным ребенком — чистосердечным, смелым, предприимчивым, то по-детски ласковым, то капризным. Но уже пора была занять тебя более возвышенным делом, внушить тебе более разумные мысли, смирить бурные порывы твоей юной души; необходимо было дать тебе воспитание — не для того, чтобы ты стала счастливой: твоя чувствительная натура мешала этому, но хотя бы для того, чтобы ты не опустилась с той высокой ступени, на которую Господь возвел твой разум.

В каком-то страстном отчаянии простилась ты с Элизабеттой, с молочными братьями, со стариком священником, со всеми своими друзьями и даже с козами. Ты всех по очереди перецеловала, проливая потоки слез. Однако же, когда тебе предложили остаться, ты воскликнула!.

— Нет, это невозможно, это невозможно! Мне ведь надо попутешествовать.

Ты чувствовала, Сильвия, что жизнь у матушки Элизабетты не по тебе. Из бездн неведомого непрестанно долетал до тебя таинственный голос и требовал, чтобы ты прошла через назначенные тебе бури. Ты стала такой, какою все любуются теперь, нисколько не утратив прежней своей прелести дикарки и смелой откровенности. Ты познакомилась с нашей цивилизацией, но осталась дочерью гор. Можно ли удивляться, что у тебя очень мало симпатии к глупому и лживому свету, раз ты принесла из горной пустыни неуклонную прямоту и суровую любовь к справедливости, которую Бог открывает чистым душам и сильным умам, раз все твое существо, вплоть до крепкого здоровья, отличает тебя от окружающих. Ведь ты на голову выше их, Сильвия, и ты уже устала наклоняться и высматривать, найдется ли на земле сердце, достойное того, чтобы его подобрали. Я прекрасно знаю, что ты создана не для Октава, хоть он и превосходный молодой человек — искренний, ласковый, привязчивый; но ведь и лучший из всех юношей неровня тебе, и ты страдаешь. Ну, что мне еще тебе сказать? Люби его так долго, как сможешь.

Что касается тайны твоего рождения, заклинаю тебя: не открывай ему ничего, даже какой-нибудь мелочи; на его подозрения отвечай, что я твой брат. Люди благожелательные так и должны думать, не требуя объяснений. Тревога Октава меня оскорбляет — за тебя. Возможно, я неправ, он не знает тебя, как я, он страдает, как страдали бы на его месте девять десятых мужчин; он ропщет, потому что влюблен. Я привожу себе все эти доводы, но не могу прогнать негодования: кровь моя кипит при мысли, что Сильвию подвергают оскорбительному подозрению. Вот такие у нас с ним отношения. Ах, сестра моя, мы с тобой слишком горды, наша жизнь будет вечной борьбою. Но что поделать! Проживи я хоть сто лет, я не смогу признать себя виновным в подлостях, в которых свет всегда подозревает свои чада. Сердце у меня переворачивается при одной мысли, какие гнусности он считает вполне допустимыми и естественными! И когда я вижу улыбку на губах человека, отказывающегося верить в мою чистоту, когда он, обвинив меня в какой-нибудь мерзости, уходит, крепко пожав мне руку, и еще говорит на прощание: «А, пустое! Пусть будет так, как вам угодно! До свидания. Весь к вашим услугам!» — мне хочется дать ему пощечину для того, чтобы между нами была откровенная ненависть вместо подлых и марающих меня приятельских отношений.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: