С какою жадностью я слушала тебя. Какою просветленной и чистой возвращалась я в монастырский пансион! Ах, милый мой Жак, ты можешь сделать чудесным созданьем ту, которая стала твоей женой и владеет твоим сердцем. Предсказываю, что с такой спутницей тебя ждет великое будущее. Утри же ее светлые слезы, открой ей все сокровища своей души; я буду жить вашим счастьем.
XXVII
От Октава — Сильвии
Почему вы так медлили с ответным письмом, которое избавило бы нас от многих страданий, и почему вы, если Жак действительно ваш брат, не решались мне в этом признаться? Вы непостижимое существо, Сильвия! Что вам за удовольствие мучить себя и меня? Напрасно я присматриваюсь к вам, изучаю вас! Бывают дни, когда я чувствую, что все еще не знаю, кто вы — первая или самая последняя из женщин, и что представляет собою ваша гордость — возвышенную добродетель или же бесстыдство лицемерной и порочной натуры. Ах, не терзайте меня своим холодным презрением и насмешками! Не говорите, ради Бога, что никто не заставляет меня любить вас и что я свободно могу отказаться от вас. Не говорите так — я и без того уж достаточно несчастен! Не гордитесь своим презрением и равнодушием: вы стали бы более достойны любви, будь вы менее сильны и менее жестоки.
И разве никогда не знали вы близ меня мгновения слабости и неуверенности? Разве не обвиняли вы меня во многих проступках, которые затем милостиво прощали мне? Зачем вы так резко высмеивали мое недоверие, зачем говорили, что у меня нет любви к вам, поскольку я осмеливаюсь сомневаться в вас? Да знаете ли вы, что такое любовь, раз вы говорите так? Но нет, вы меня любили: недаром же, оттолкнув меня, вы вновь призывали меня. Да вы и сейчас еще меня любите, ибо после трехмесячного упорного молчания вы все же написали мне, чтобы снять с себя подозрения! Но как лаконичны и надменны ваши оправдания! Никогда я не решился бы сказать кому-нибудь откровенно, как вы властвуете надо мной, — уж очень меня умаляет, принижает ваша любовь. Боже мой! Если б вы пожелали, вы были бы ангелом, но гордость превращает вас в демона! Когда вы даете волю своей чувствительности, вы так прекрасны, так обаятельны! Какие счастливые дни я проводил возле вас! Неужели они никогда не вернутся? Нет, я не хочу отказаться от них. Будет ли то силой или слабостью, малодушием или мужеством, но я вернусь к тебе! Я еще раз сожму тебя в своих объятиях, еще раз заставлю поверить в меня, и ты подаришь мне свою любовь. За один-единственный день блаженства я готов на всю жизнь остаться униженным в собственных своих глазах. Я знаю, что вновь буду несчастным из-за тебя, я знаю, что ты сведешь меня с ума, а затем вероломно и хладнокровно прогонишь. Ты не поймешь или не захочешь понять, что если я вновь бросился к твоим ногам, хотя сердце мое еще обливается кровью от сомнений и подозрений, то, значит, я люблю тебя с бешеной страстью. Ты скажешь мне, что я не знаю истинной любви, ты будешь мнить себя существом возвышенным и весьма великодушным, раз ты прощаешь мне подозрения, которые возникли бы у каждого мужчины, окажись он на моем месте! У тебя железный характер, ты сломишь всякого, кто приблизится к тебе, и не склонишься ни перед какими требованиями жизни. И ты хочешь, чтобы я, как призрак, слепо следовал за тобою в воображаемый мир, куда не ступала моя нога, пока я не узнал тебя? Ах, разумеется, если ты действительно такова, какою кажешься моему восхищенному взгляду, ты достойна поклонения, и я должен провести всю свою жизнь у твоих ног; если же в тебе есть то, что мой рассудок иной раз как будто угадывает, скрой, хорошенько скрой истину, искусно обмани меня, ибо горе тебе, если ты сбросишь личину!
Прощай! Прими меня так, как пожелаешь. Через три дня я припаду к твоим коленям.
XXVIII
От Фернанды — Клеманс
Ты меня унижаешь, ты разбиваешь мне сердце. Если то, что ты стараешься внушить мне, — правда, то это очень суровая правда, бедненькая моя Клеманс. Но ты видишь — я принимаю ее, как бы жестока она ни была, я по-прежнему твоя подруга, только более несчастная, чем до твоего ответа на мое письмо. Так, значит, я виновата? Боже мой! А я-то думала, что раз я столько настрадалась, то уж меня нельзя винить. Злые люди — это те, кто смеется над страданиями ближних. А я плачу над муками Жака еще больше, чем над своими; я хорошо знаю, что огорчаю его, но где мне взять силы, чтобы скрыть свое горе? Можно ли запретить слезам своим литься, можно ли заставить себя оставаться бесчувственной к тому, что раздирает твое сердце? Если кому-либо и удавалось достичь такого умения, должно быть, оно доставалось ему ценою долгих и жестоких страданий, от которых кровью исходило его сердце. Я еще слишком молода, не могу надевать маску и скрывать свое волнение; да мне и невозможно было бы обмануть Жака. А эта борьба с собою только усилила бы мое несчастье — ведь тут нужно было бы подавить свое чувство, любовь свою! О небо! Да разве я могу ее преодолеть? При одной этой мысли она еще более усиливается. Что со мной станется теперь, когда я познала любовь и вдруг почувствовала, что сердце мое опустошено? Да я умру от тоски. А если так, лучше умереть от скорби — смерть придет скорее.
Ты встаешь на сторону Жака, и ты вполне права! Он ангел, его должна бы любить женщина с такою сильной и спокойной душой, как у тебя. Но разве я совсем недостойна его? Разве я не люблю его любовью самой искренней и преданной? Во мне говорят не только вспышки восторженной страсти, нет, душа моя полна постоянного благоговейного чувства, и оно пребудет вечным. А он действительно меня любит, я это знаю, я это чувствую. Не надо говорить, что он любит во мне только мою молодость и свежесть. Если б я так думала… Нет, это слишком жестокая мысль. Ты преисполнена непреклонного презрения к любви. Твой наблюдательный ум обо всем выносит беспощадные суждения. Но по какому праву говоришь ты о чувстве, которое тебе не довелось испытать? Если б ты знала, как для меня будет мучительно сомнение в любви Жака, у тебя недостало бы жестокости заронить его в мое сердце.
Да, да. Если бы ты оказалась права и Жак любил меня лишь мимолетной любовью, меж тем как я готова отдать ему всю свою жизнь и люблю его всеми силами души, я постаралась бы разлюбить его. Но так как это для меня невозможно, я просто умерла бы.
Голова у меня идет кругом! Ну, что за письмо ты мне написала! Я не могла скрыть впечатления, которое оно произвело на меня, и Жак спросил, не получила ли я какой-нибудь дурной вести. Я ответила, что нет, не получила.
— Ну, значит, — сказал он, — пришло письмо От маменьки.
Я смертельно испугалась, что он попросит показать письмо, и, растерявшись, сидела, опустив голову, ничего ему не ответив. Жак ударил куланом по столу так сердито, как этого еще не было у нас, и крикнул:
— Пусть эта женщина не пытается отравить твое сердце! Клянусь честью моего отца, она дорого поплатится за малейшее посягательство на святость нашей любви!
Я вскочила в ужасе и тут же упала на стул.
— Ну что ты! Что с тобой? — сказал Жак.
— А что с вами? Что вы имеете против моей матери? Что она вам сделала, чем так прогневила вас?
— У меня есть основания ненавидеть ее, Фернанда, огромные основания, величиною с гору. Дай Бог, чтобы ты их никогда не узнала. Прошу тебя, ради нашего покоя, прячь от меня письма твоей маменьки, а главное, не показывай, как они тебя волнуют.
— Клянусь, что ты ошибаешься, Жак, — воскликнула я. — Письмо было не от маменьки, а от…
— Мне не надо знать, от кого письмо, — прервал он меня. — Не обижай меня ответом на такие вопросы, которые я никогда не стану тебе задавать.
И он вышел. Я не видела его целый день. Господи Боже мой! Мы почти поссорились. И из-за чего? Из-за того, что мне он показался грустным и это встревожило меня. Ах, если бы в основе этой ссоры не было какой-то доли правды, мы бы не дошли до размолвки. У Жака случались неприятности, которые он скрывал от меня — возможно, с благими намерениями, но он поступал неправильно; если бы он открыл мне причину недовольства в первый раз, я в дальнейшем и спрашивать бы не стала, а теперь я всегда воображаю, что он скрывает от меня какую-то тайну, и обижаюсь на него — ведь моя-то душа открыта для него, и он каждое мгновение может читать в ней. Я хорошо вижу, что он чем-то озабочен, что-то отвлекает его от любви, которую он еще так недавно питал ко мне; случается, он так сердито нахмурит брови, что я вся задрожу. Правда, если я наберусь храбрости и заговорю с ним в такую минуту, тучи рассеиваются, взгляд его становится добрым и нежным, как прежде. Но ведь раньше я ни на минуту не переставала нравиться ему, и тогда я, бывало, доверчиво говорила ему все, что в голову придет; если скажу какую-нибудь нелепость, он только улыбнется и ласково поправит мою ошибку. А теперь я вижу, что иной раз случайно вырвавшиеся у меня слова дурно действуют на него — он меняется в лице или же начинает мурлыкать ту песенку, которую пел под Смоленском, когда был ранен и ему вынимали пулю из груди. Очевидно, мои слова причиняют ему такую же боль.